порядку и расставлены в образцовом военном строю.
Я взываю о Magna Charta Libertatis, о правах ребенка. Может, их больше, но я нашел три основных.
1. Право ребенка на смерть.
2. Право ребенка на сегодняшний день.
3. Право ребенка быть тем, что он есть.
Нужно понимать их, чтобы при распределении этих прав совершить как можно меньше ошибок. Ошибки должны быть, и не надо их бояться: сам ребенок с поразительной проницательностью исправит их, только бы нам не ослабить в нем этой ценной способности, мощной защитной силы.
Если мы дали ему слишком много еды или что-то неподходящее — скисшее молоко, несвежее яйцо — его вырвет. Если мы дали ему неудобоваримую информацию — он не поймет ее, глупый совет — он не примет его, не послушается.
То, что я скажу сейчас, не пустая фраза: счастье для человечества, что мы не можем принудить детей поддаваться воспитательским влияниям и дидактическим покушениям на их здравый ум и здоровую человеческую волю.
Во мне еще не сформировалось и не утвердилось понимание того, что первое бесспорное право ребенка есть право высказывать свои мысли, активно участвовать в наших рассуждениях и выводах о нем. Когда мы дорастем до его уважения и доверия, когда он поверит нам и скажет, в каких правах он нуждается, — меньше станет и загадок, и ошибок.
38
Горячая, умная, владеющая собой любовь матери к ребенку должна дать ему право на раннюю смерть, на окончание жизненного цикла не за шестьдесят оборотов солнца вокруг земли, а всего за одну или три весны. Жесткое требование для тех, кто не хочет нести трудов и убытков родов более двух-трех раз.
«Бог дал, бог и взял», — говорят в народе, где знают живую природу, знают, что не всякое зерно даст колос, не всякая птаха родится способной к жизни, не всякий корешок вырастет в дерево.
Распространено мнение, что чем выше смертность среди детей рабочих, тем более сильное поколение остается жить и вырастает. Нет, это не так: плохие условия, убивающие слабых, ослабляют сильных и здоровых. В то же время мне кажется справедливым, что чем больше мать из состоятельных слоев общества ужасает мысль о возможной смерти ее ребенка, тем меньше у него возможности стать хотя бы более или менее самостоятельным духовно человеком. Всякий раз, видя в комнате, крашенной белой масляной краской, среди белых лакированных предметов белого ребенка в белом платьице с белыми игрушками, я испытываю неприятное чувство: в этой хирургической палате, ничуть не похожей на детскую комнату, должна воспитываться бескровная душа в анемичном теле. «В этом белом салоне с электрической игрушкой в каждом углу можно получить эпилепсию», — говорит Клодина. Может, более подробные исследования покажут, что перекармливание нервов и тканей светом так же вредно, как недостаток света в мрачном подвале.
У нас есть два выражения: свобода и вольность. Свобода, думается, означает принадлежность: я располагаю собой, я свободен. В вольности же мы располагаем своей волей, то есть действием, родившимся из стремления. Наша детская комната с симметрично расставленной мебелью, наши вылизанные городские сады — это не то место, где может проявить себя свобода, это не та мастерская, где нашла бы свое выражение действенная, творческая воля ребенка.
Комната маленького ребенка возникла из ячейки акушерской клиники, а той диктовала свои предписания бактериология. Желая уберечь ребенка от бактерий дифтерита, не переносите его в атмосферу, насыщенную затхлостью скуки и безволия. Сегодня нет удушливого запаха сохнущих пеленок, зато появился дух йодоформа.
Очень много перемен. Уже не только белый лак мебели, но пляжи, загородные экскурсии, спорт, скаутское движение. Чуть больше свободы, но жизнь ребенка все еще пригашена, придавлена.
39
«Ку-ку, бедная лапочка, где у тебя бобо?»
Ребенок с трудом отыскивает еле заметные следы бывших царапин, показывает место, где был бы синяк, если бы он ударился сильней, достигает подлинного мастерства в отыскивании прыщиков, пятнышек и шрамов.
Если каждое «больно» сопровождается соответствующим тоном, жестом и мимикой бессильной покорности, безнадежного смирения, то «фу, как некрасиво!» сочетается с проявлениями отвращения и ненависти. Нужно видеть, как держит грудной малыш ручки, вымазанные шоколадом, видеть все его отвращение и беспомощность, пока мама не вытрет батистовым платочком, чтобы задать вопрос: «А не лучше ли было, когда ребенок, ударившись лбом о стул, награждал стул затрещиной, а во время мытья, с глазами, полными мыла, плевался и толкал няньку?»
Дверь — прищемит палец, окно — высунется и вывалится, косточка — подавится, стул — опрокинет на себя, нож — порежется, палочка — глаз выколет, коробочку с земли поднял — заразится, спички — сгорит.
«Руку сломаешь, машина задавит, собака укусит. Не ешь слив, не пей воды, не ходи босой, не бегай по солнцу, застегни пальто, завяжи шарф. Вот видишь, не послушался меня… Погляди: хромой, а вон слепой. Господи, кровь! Кто тебе дал ножницы?» Ушиб оборачивается не синяком, а страхом перед менингитом, рвота — не диспепсией, а призраком скарлатины. Везде расставлены ловушки, повсюду таятся опасности, все зловеще и враждебно.
И если ребенок поверит, не съест потихоньку фунта неспелых слив и, обманув родительскую бдительность, не зажжет где-нибудь в укромном уголке с бьющимся сердцем спичку, если он послушен, пассивен, доверчиво поддается требованиям избегать всяческих опытов, отказаться от каких бы то ни было попыток, усилий, от любого проявления воли, то что сделает он, когда в себе, в глубине своей духовной сущности, почувствует, как что-то ранит его, жжет, язвит?
Есть ли у вас план, как провести ребенка от младенчества через детство в период созревания, когда как гром среди ясного неба падет на нее неожиданность крови, а на него — ужас эрекции и ночных пятен на простынях?
Да, она еще грудь сосет, а я уже спрашиваю вас, как она будет рожать. Потому что над этим вопросом и двадцать лет поразмышлять недолго.
40
В страхе, как бы смерть не отобрала у нас ребенка, мы отбираем ребенка у жизни; оберегая от смерти, мы не даем ему жить. Воспитанные сами в безвольном ожидании того, что будет, мы постоянно спешим в полное очарования будущее. Ленивые, мы не желаем искать красоты в сегодняшнем дне, чтобы подготовиться к достойной встрече завтрашнего утра, завтра само должно принести нам вдохновение. И что же это, «если бы он уже ходил, говорил», как не истерия ожидания?
Он будет ходить, будет ударяться о твердые края дубовых стульев. Он будет говорить, будет перемалывать языком жвачку каждодневной рутины. Чем же сегодня ребенка хуже, менее ценно, чем его завтра? Если речь идет о трудностях, то оно более трудное.
А когда, наконец, наступает завтра, мы ждем нового дня. Потому что основной принцип: ребенок не