неистребим. Можно семь шкур содрать в парной с человека, одеть его в чистую, только что из комода рубашку, но стоит ему войти в комнату, как тотчас запахнет машиной. Я знаю это по себе.
Мы пили вино и закусывали селедкой. Федор, доставая вилкой селедочный хвост, спросил меня:
— Надолго в отчий дом, племяш?
— На полгода... Отпуск.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Да, на полгода. Камчатский отпуск, — повторил я, — за три года.
— Добре-е! Только ведь трудно поди полгода-то отдыхать? Трудно...
— Одолею, — усмехнулся я.
— Невмоготу станет — приходи. Найдем дело так, чтоб в полсилы.
— Хорошо, — сказал я. — Приду...
Провожали гостей мы вдвоем с отцом. Стояла многозвездная высокая ночь. Голоса растворялись в тишине. Отец обсуждал с Федором и Николаичем свои дела. Алешка шел рядом со мной, сопел, вздыхал и явно хотел заговорить, но так и не решился. На прощанье он долго жал мне руку.
Мама налила в таз горячей воды. Я вымыл голову. Она принесла мне большой костяной гребень.
— На вот, сынок. Почеши, почеши — голова дово-о-льная станет...
Сколько я помню, мама мечтала о корове. Не просто о корове, а о «Зорьке» — такой рыжей с белым пятном на лбу. Во дворе она даже отвела место для стойла. Она исподволь вела с отцом разговоры о том, как хорошо по утрам пить парное молоко, особенно ему, механику, человеку железной профессии, — и душу размягчает, и здоровье крепче делается. Но отец разгадал ее «хитросплетенья».
— Запомни, Настя, раз и навсегда — никаких рогатых и копытных. Не позорь меня, — заявил он необыкновенно резко. — Я рабочий человек, обрастать обозом нам не к лицу. Сперва куры, потом поросенок... Теперь корова, а там, глядишь, и конягу вислопузую на двор приведешь. Войну без коровы прожила...
Корову так и не купили. Каждое утро нам носят молоко. Ровно в половине восьмого появляется кургузая бабенка с двумя сияющими бидонами. Молоко еще теплое. И когда с бидона снимают крышку, оно пузырится. Спросонья пьешь его большими глотками, и кажется, что тело наливается бодростью.
Отец уходит на работу, а мы с мамой берем тяпки и отправляемся в огород окучивать картошку. Солнце пригревает так, что приходится снимать сначала рубашку, потом майку. Я отвык от солнца и с наслаждением подставляю ему обнаженные плечи и спину. От рыхлого чернозема исходит удивительно легкая, какая-то весенняя прохлада. Иногда над огородом пробегает едва ощутимый ветерок. Он приносит из степи запах полыни.
Мы с мамой работаем в нескольких шагах друг от друга. Время от времени она распрямляется — то подвязать косынку и убрать со лба волосы, то просто передохнуть. Мы взглядываем друг на друга и молча улыбаемся.
К обеду у меня горели ладони и болела спина. И всю ночь мне снилось, что в руках я держу раскаленный лом, которым скалывал лед на «Коршуне». Но на другой день стало легче. Работа подвигалась быстро, и я уже начинал подумывать, чем буду заниматься потом, когда на огороде все будет сделано. Одно мне было совершенно ясно: ни на минуту я не должен был оставаться наедине с самим собой.
В эти дни отец не обедал дома и возвращался из механической поздно. Мама сказала:
— Время, сынок, горячее подходит. Мелькомбинат принимать урожай с полей должен. Отец с Федором и Николаичем что-то там придумывают по ремонту машин. Три самосвала стоят, поломались, что ли, полуоси, а новых нет.
— Откуда вы знаете, мама, эти вещи? — удивленно спросил я.
— Как откуда? На земле же я живу! — ответила она. — Погоди, и ты скоро все будешь знать — этим весь поселок дышит...
На третий день мы закончили окучку. Я обошел весь двор. В одном месте покосился заборчик.
— Мама, где у нас молоток и гвозди?
-— Аль забыл — в чуланчике. Там отцов инструмент.
— Забор надо подправить.
— В чулане, Сенечка...
Я не забыл про этот чуланчик. Еще когда я был маленький, попасть туда было заветным желанием. Но даже в тяжелое военное время мать ни на шаг не подпускала к нему никого. Лишь иногда она собственноручно выдавала мне топор или молоток. И вот я в чулане. Здесь чисто и тихо. Пахнет горячими сосновыми досками. Из-под крыши двумя острыми ослепительными лучами проникает солнце. Я вошел. С полу поднялась пыль, и лучи дымятся. На полочках аккуратно поставлены ящики с инструментами. Во всю продольную стену прибита планка с отверстиями — в них вставлены долота, отвертки, большие пассатижи, молоточки, молотки и молоточища, напоминающие кувалды, внизу — железные банки с гвоздями, гайками и болтами.
Мое внимание привлекает широкая плоская коробка с белой пластинкой на крышке. Я открываю ее — надежно, как оружие, поблескивают удобно расположенные в гнездах кронциркуль, микрометр, штангель. Это премия отцу. Я бережно задвигаю крышку. На верхней полке среди железного хлама мерцают обе бутылки из-под бордо, стоят мои старые самодельные санки, самодельные коньки, связанные бечевкой.
Любая семья хранит свою историю по-разному. У одних — это пухлые, битком набитые фотографиями альбомы, у других — вещи, родные с незапамятных времен. Чулан отца — архив нашей семьи. Всю ее историю можно прочитать по инструментам. Здесь есть чудной фигурный молоток с дореволюционным клеймом Путиловского завода, аляповатые и неудобные ключи тридцатых годов, самоделки военного времени и ловкие инструменты последних лет. Здесь вся биография моего отца и, пожалуй, моя. Взять хотя бы эти коньки и санки. Если порыться — можно найти все игрушки, которые были у меня в детстве, и, вероятно, тот первый болт, который я нарезал под руководством отца... Ни он, ни мама никогда не выбрасывали ничего металлического, что носило на себе следы человеческой руки. Я знаю, что отец страдал, когда видел, как в канаве ржавеет флянец или гайка. Он обязательно поднимал ее, обтирал и складывал потом в эти железные банки под верстаком. Они совершенно были ему не нужны. И подбирал он их не от жадности. Время от времени он относил свои сокровища в механическую — там находилось им применение. Но через полгода банки под верстаком наполнялись снова.
Я нашел гвозди, подобрал молоток. Пора было уходить. Но я все медлил. Мне показалось, что никогда я не понимал отца своего так хорошо, как сейчас. И не только отца. Сердце у меня билось тревожно...
Потом я вышел из чулана. Мама кормила поросенка.
— Мама, знаете что... Бросьте все, и пойдемте в город! Ладно?
— Что случилось, Сеня? — встревожилась она.
— Ничего не случилось, маманя... Вы все узнаете, только скорей пойдем.
— Куда идти-то?
— В город, маманя. На почту, — сказал я.
— На почту?
— Да пойдемте же, — взмолился я.
— Ну, хорошо, сынок, ну, хорошо... Я иду...
Пока она умывалась и повязывала голову платком, в комнате под койкой я нашарил свой чемодан. Рубашку, галстук, носки я вытряхнул на покрывало... Сверху упал небольшой плотный сверток. Я сунул его в карман.
Забывшись, я шагал широко, и мама не поспевала за мной. Я останавливался, поджидал ее. Она семенила по тротуару и с тревогой поглядывала на меня.