Он выжидательно смотрел на меня. Я отвернулся.
— Ну вот, потом я все обдумал и решил, что, если… если ты не будешь возражать, может, я останусь у тебя на несколько дней?
Я долго смотрел на него, не понимая, почему это ему вдруг стало приятно мое общество, или он действительно был так одинок и уже дошел до ручки, что был готов терпеть мое брюзжанье ради места на софе. Я налил себе водки и зажег сигарету.
— А почему ты, как мы договаривались, просто не уехал на пару месяцев куда-нибудь на юг?
Это был даже не вопрос, а, скорее, вздох. К великому удивлению я получил ответ.
— Как же я мог уехать? Нет, я не мог! — в отчаянии воскликнул Ромарио.
— Что значит, не мог?
— Я… — Он уставился в пол. — Я же не могу лететь никуда, кроме Бразилии, но на билет туда у меня нет денег. Ты прав, в последнее время дела в «Саудаде» шли неважно, а если честно, то я — на нуле. На билет, может быть, и наскреб бы, но приехать домой после стольких лет отсутствия пустым, не имея возможности пригласить друзей за праздничный стол — нет, я не могу.
— Кроме Бразилии есть и другие края. Майорка, например. Туда бы мы собрали тебе на билет.
Он поднял голову, и его лицо исказилось от бешенства.
— Я же сказал, что не могу лететь, куда попало. Для этого нужна виза, а на это нужно время, и в результате мне ее не выдадут.
— Подожди… Это значит, что у тебя нет гражданства, а только вид на жительство?
— Ну да!
— Ах, вот в чем дело. Но ты же говорил, что летом отдыхал на Лазурном берегу или где-то там еще?
Несколько минут он буквально сверлил меня глазами, словно выискивал повод обвинить в жестокости, но потом снова потупил взгляд, опустил плечи и сникшим голосом добавил:
— Да, рассказывал.
— А где ты был на самом деле?
— Сидел в своей квартире. — Слова сейчас вылетали у него, как из автомата. — Иногда на пару дней выезжал на озеро с палаткой.
— Слушай. — Затушив сигарету, я перегнулся через стол. — Ты что, хочешь разжалобить меня?
Не поднимая глаз, он покачал головой.
— Можно еще глоток?
— Наливай себе.
Он налил водки, выпил и отставил стакан. Вдруг Ромарио преобразился, стал собранным. Положив руки на подлокотники, он, уставившись в стол, стал объяснять мне свою жизнь.
— Я больше двадцати лет живу в Германии, работаю и так далее. Каждый год я должен являться в Комиссию по делам иностранцев, чтобы продлить срок пребывания у тех чиновников, которым все равно, где жить — здесь или в Билефельде. А мне не все равно. Во Франкфурте я заработал свои первые деньги, снял первую квартиру и в первый раз серьезно влюбился. От всего этого почти ничего не осталось, но этот город говорит мне, что можно начать все сначала и даже добиться успеха. И как бы ни складывались мои дела, в этом городе я чувствую себя человеком. Я выучил немецкий, могу отличить «Хёникен» от «Биндинга»[2], знаю, где можно дешево купить автомобильные покрышки, знаю пивные, которые не известны немцам.
Он сделал паузу, потянулся за бутылкой и налил нам обоим. Внешне Ромарио был совершенно спокоен, только горлышко бутылки громко билось о край стакана.
— Но как я уже сказал, каждый год я должен клянчить у этих бюрократов, чтобы они продлили мне визу еще на год. Каждый раз приходится доказывать, что у меня есть работа и квартира, что я не состою ни у кого на иждивении. И вот сижу я там среди других нищих кретинов, которые начистили ботинки, надели свежую рубашку, чтобы произвести хорошее впечатление на какого-нибудь Мюллера или Майера, потеют, курят, сидя на полу, потому что на всех не хватает стульев. Через три или четыре часа, когда наконец подходит твоя очередь, ты уже не человек, а измятое, вспотевшее, жалкое существо, на которое господин Мюллер или Майер смотрит такими глазами, будто хочет сказать: «И что эти убогие твари забыли в нашей прекрасной стране?»
Он остановился и посмотрел отсутствующим взглядом на свои почти мертвые руки на подлокотниках.
— Да, есть один день в году, но только один день, когда тебе ясно дают понять, что тебе здесь не место. Бывает так, что приходится идти туда и во второй раз, когда на месте не оказалось Майера, а Мюллер еще и поиздевается над тобой. Или те дни, когда надо переезжать с квартиры на квартиру, или открыть новое дело, или выехать за границу. Но во все остальные дни я принадлежу к тем людям, к которым обращаются на улице и спрашивают, как попасть на станцию метро такую-то или где тут ближайшая почта. И таким я хочу остаться навсегда. — Он поднял голову. — В такие дни я научился ругать немецкую погоду, не оскорбляя никого и не обижаясь сам, когда мне говорят, почему я не еду в солнечную Бразилию, если мне так не нравится немецкий климат? Но если бы они знали, сколько мне за двадцать лет пришлось унижаться, обивать пороги, простаивать у столов каких-то буквоедов, то вряд ли кто-то предлагал бы мне уехать на родину.
Я смотрел на серое небритое лицо Ромарио и тихо качал головой. Любой другой на его месте вызвал бы мое сочувствие. Не потому, что немецкие законы создают людям определенные неудобства, — нет таких законов и отношений, которые бы не создавали неудобств, и на своем опыте я убедился, что от проявления сочувствия в таких случаях могут опуститься руки. Но если кто-то выработал в себе внутренние принципы, не допуская и мысли их нарушить, а это всем до фонаря, тогда я по-настоящему сочувствую этому человеку.
Сочувствие, которое я испытывал к Ромарио до этой ночи, теперь куда-то испарилось.
Я зажег еще одну сигарету и снова налил.
— Не знаю, кто тебя и о чем спрашивал. Знаешь, большинству абсолютно безразлично, приходится тебе унижаться или нет. А насчет паспорта скажу, что я могу сделать его за неделю.
— Что? — вырвалось у него, и он снова ожил. Лицо прояснилось, глаза смотрели на меня пристально и недоверчиво, и удивительно резким голосом, не терпящим шуток, он спросил:
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я знаю одного человека, который может это сделать. Абсолютно законно. Завтра я ему позвоню.
Казалось, что на короткий миг он задумался, нет ли тут подвоха, потом сказал:
— Кемаль, но это, честное слово, было бы… — Он хотел подняться и облобызать меня, но я его остановил.
— Все нормально. Мне это ничего не стоит. Будет даже приятно сделать доброе дело.
— Приятно?
Я кивнул и, быстро опрокинув последнюю рюмку водки, встал.
— Дело не в тебе. — Я посмотрел в его широко открытые сияющие глаза, и меня покоробило от мысли, что этот взгляд он сохранит до получения им паспорта. Благодарный Ромарио был еще противнее, чем неблагодарный. Я знал, что, как только паспорт будет у него в руках, из него снова полезет прежнее дерьмо. Наверняка его что-то не устроит в документе — цвет обложки или неправильно запишут рост — уменьшат на несколько сантиметров. — Так, а сейчас я хочу спать. Ты можешь сегодня переночевать на моей софе. Завтра поищешь себе другое место.
— Конечно, — быстро согласился он и тоже поднялся. — Как скажешь. Я не хочу тебя обременять.
— Ну и прекрасно. А если есть желание, то и выход найдется.
Ромарио насторожился, потом натужно рассмеялся, подмигнув мне, как бы говоря: эх, Каянкая, старина, я тебя знаю — с виду суровый, а душа мягкая.
Боюсь, что он зачастит в мой дом.