аптекарские таблетки в стеклянной пробирке лилипута.
В средние века благочестивые видения посещали монахов, коротавших свой век в молитвенных бдениях. Сонмы мелких духов постоянно кишели в келье. Они щекотали пятки коленопреклоненным, сыпали им сухой птичий помет на бритое темя, пищали по углам, как мыши, и с таким жадным любопытством заглядывали через плечо переписчикам, что перо их делало кляксы. Известно, что Лютер однажды швырнул чернильницей в дьявола, который был особенно назойлив.
Морганисты были накоротке с невидимыми и непостижимыми генами. И даже обращались с ними с некоторой фамильярностью. Так что то, что случилось в 1933 году, в сущности, можно было предугадать. В этом году английский генетик Пайнтер, который долгие годы разглядывал и срисовывал хромосомы дрозофилы, заметил на ядерных нитях из клеточек слюнных желез этой мухи некие утолщения, пояски и полоски. Они располагались цепочкой.
Потрясенный Пайнтер поднялся из-за столика с микроскопом. Чувства его немногим отличались от тех, которые испытывал, если верить библии, праотец Авраам, когда ему явился под дубом мамврийским сам господь-бог.
— Мне сдается, — пролепетал Пайнтер, — что я вижу гены…
Но увы! Даже самих хромосом нельзя было найти в ядре в промежутках между двумя делениями клетки. Как уже знает читатель, хромосомы становятся ясно видны только тогда, когда клетка готова к делению. А в «покоящемся» ядре неделящейся клетки заметна только сеть с узелками — и никаких палочек, или нитей.
Морганистов, однако, отнюдь не смущало это.
Они придумали и ввели в словари чуть не всех языков даже словечко «менделировать» — им обозначалось поведение при скрещиваниях признаков, послушных правилам покойного настоятеля. А из правил этих и из формул морганистов вытекало, что гены-зачатки существуют. Организм хранит их в себе, но он не создает их; наоборот, они создают его. Он смертен — они бессмертны. И когда приходит пора, они сменяют «футляр»: место родителя заступают дети, за ними — внуки.
И во всех них продолжают свою жизнь гены-зачатки, время от времени переменяя недолговечные телесные оболочки, как змея меняет кожу.
Впрочем, как замечает читатель, в этих «выводах» не было решительно никакой оригинальности. Мир уже слышал точно такие же рассуждения шиворот-навыворот от фрейбургского усекателя мышиных хвостов Вейсмана. Организм состоит из двух резко различных веществ — вещества зародышевого и вещества телесного. И одна из двух частей организма (которую мы только и знаем) — тело с его недолгой жизнью — есть временный, побочный продукт другой, скрытой от всех части — зародышевого вещества. А мнимосамостоятельная жизнь тела — наша с вами, единственно нам известная жизнь! — есть как бы отражение никому не ведомой, иной, бессмертной жизни таинственных наследственных зачатков.
Менделисты-морганисты целиком восприняли этот фантастический, мрачный вздор, это измышление крайнего мракобесия, провозглашавшее живую жизнь игрушкой скрытых, тайных, необоримых сил. Больше того, тут была основа, исходный пункт менделизма-морганизма.
— Что такое курица? — важно спрашивали морганисты в своих книгах. И всерьез отвечали: — Курица — это тот способ, посредством которого яйцо создает новое яйцо!
Совсем недавно, в 1947 году, профессор биологии Московского университета морганист М. М. Завадовский написал статью «Творческий путь Томаса Гента Моргана». «…Томас Гент Морган был среди тех, кто высоко оценил основное содержание идей Вейсмана… Что раньше возникло: куриное яйцо или курица? И в этой острой постановке вопроса Вейсман дал четкий, категорический ответ: яйцо».
Шутка? «Мудрая» задача, которой забавляются школьники в младших классах? Средневековое упражнение в схоластическом остроумии?
О, нет! Это «наука» XX века — «наука» морганистов.
Морганисты (как и Вейсман) утверждали, что зародышевые клетки у организмов (видимое вместилище невидимых зачатков) всегда прямо и непосредственно происходят от зародышевых же клеток.
Это так и называлось: непрерывность зародышевого вещества. Яйцо создает яйцо!
Но самые простые факты не лезли в эту схему. Как быть хотя бы с растениями? У них из семени вырастет стебель, и только долгое время спустя где-то там, на верхушке стебля, раскроются (у цветковых растений) цветочные бутоны с пыльцой и семяпочками. Без некоторого полета воображения тут трудно усмотреть «непрерывность зародышевого вещества». А вот есть такой неприхотливый цветок бегония. Можно взять лист бегонии, надрезать его, укрепить на влажной земле, и вырастет из этого листа целая новая бегония, с корнями, стеблем, листьями и цветами. Здесь вещество наследственности очевиднейшим образом не «бессмертно»: его наново порождает лист.
Морганисты зажмуривали глаза и не видели этих фактов, сотен подобных фактов.
Десятки тысяч самых причудливых скрещиваний и наперед предсказанных «расщеплений» среди гибридного потомства должны были подтвердить безукоризненную правильность, стройность и математическую достоверность менделевско-моргановской теории. Была своего рода гипнотизирующая сила в этом беспримерном потоке вычислений, в этой биологии, превратившейся в собрание теорем, заговорившей специально изобретенным, глубокомысленным, профанам не понятным языком.
И те, кто поддался этой силе внушения, не замечали, что вся алгебра генетиков, не допускающая с виду и тени сомнений в себе, висит в пустоте.
То была нить, которая начиналась из ничего, из воображаемого пункта, и снова уходила в ничто.
И моргановские карты микроскопической «страны», где 7500 генов-пилюль лежали аккуратно упакованными в четырех хромосомах дрозофилы, были ничуть не достовернее карты страны Лилипутии, известной только одному капитану Лемюэлю Гулливеру.
Знание дает могущество. Но это знание, которое усердно добывали морганисты, лишало человека того могущества, каким он уже владел.
Большинство морганистов откровенно противопоставляло свою науку дарвинизму. В этом они были совершенно правы. Что общего можно найти между великим учением, раскрывшим «тайну из тайн», и мрачными заклинаниями: «Тайна! Вход воспрещен!», между уверенностью в могуществе человеческого разума и преклонением перед роком наследственности, между гордой повестью о том, как человек преобразовывает живую природу, и проповедью бессилия человеческого, ледяным, сквозь зубы цедимым: «Чтобы получить новый сорт, необходимо предварительно им обладать»?![8]
Однако некоторые мендельянцы объявляли себя дарвинистами. Конечно, были они дарвинистами на тот же лад, что и Вейсман. Какой же мостик все-таки отыскали они между своими рассуждениями и эволюционной теорией «даунского отшельника»? Мостиком этим послужило не бессмертное в ней, а временное, несовершенное. Не умея еще определенно объяснить, отчего происходят наследственные изменения у организмов, Дарвин в своем учении о неопределенной изменчивости открыл дверь случаю. Менделисты-морганисты короновали случай, он стал сутью и основой того, что думали они о живой природе. Не осталось законов, распались твердые связи, исчезла жизнь — всюду господствовал Хаос случайностей. Верховным правителем в этом хаосе сделалась теория вероятностей. Биология превращалась в голую статистику.
Не было, в сущности, никакой нужды в строгом исследовании ни зародышевых клеток (о которых столько толковали генетики), ни даже самого гена. Что такое ген? Как он действует? Томас Геит Морган не слишком утруждал себя подобными вопросами. Скорее всего, они не очень его интересовали. Он выписывал и комбинировал формулы расщеплений — с него было достаточно. Его наука даже гордилась тем, что она оставалась чисто формальной, чисто цифровой, не загроможденной какими-то там досадными физиологическими частностями, — как сама математика.
Ученые, непосредственно изучающие жизнь на Земле, ее историю, тончайшее устройство каждой капельки протоплазмы, с изумлением глядели на эту кичливую «формалистку», не интересующуюся ничем и утверждающую, что ей известно все. Биохимики и физиологи, следившие за сложнейшей вязью событий внутри каждой точки живого тела, находили, что морганизм — это чемодан, туго набитый гипотезами. Цитологи видели в клетке оболочку, плазму, хлорофиллоносные зернышки в ней (если это было зеленое