растение), видели ядро, ядрышко и постоянное, несомненно очень важное, участие ядра в общей жизни клетки, в дыхании ее, в обмене веществ; они не видели генов. Эмбриологи напрасно ждали ответа на вопрос: почему, раз все клетки получают полный набор генов, из одних клеток образуются крылья, из других — усики, из третьих — фасетки глаза у тех же дрозофил? Палеонтологи никак не могли понять, зачем им усердно толкуют о всеобщем «хаосе случайностей», когда наблюдаются явные и строгие закономерности в развитии ветвей живого мира?![9]
Формальным генетикам не было до всего этого дела. Крутя свои арифмометры, они чувствовали себя непогрешимее римского папы. Вовсе не Чарльз Дарвин, великий натуралист, был дорог их сердцу, а двоюродный брат его — Фрэнсис Гальтон, статистик-антрополог. Этот член Королевского общества измерял сотни человеческих черепов методами придуманной им науки биометрии, составлял таблицы и чертил кривые, математически доказывая существование высших и низших рас, людей высшей и низшей наследственной природы. А покинув сей бренный мир девяностолетним старцем, завещал развивать другую придуманную им науку — евгенику, учение о разведении людей, «чтобы поднять уровень их породы» (очевидно, эта «порода» представлялась Гальтону чем-то вроде породы белых пуделей). Гальтояовская евгеника получила наибольшее развитие в расистском, людоедском бреде гитлеровцев. А известный в двадцатых годах русский менделист Ю. А. Филипченко написал специальную книжку, в которой восхищенно сопоставлял Гальтона с Менделем.[10]
И недаром до самого последнего времени именно среди иных статистиков (которые из живой природы имели дело разве только с домашней кошкой) находились самые ревностные сторонники и знатоки хромосомной теории наследственности.
Когда я читаю учебники морганистов, сколоченные из коротких параграфов, написанных по- американски рубленными фразами, — прозу людей, которым некогда, напоминающую инструкцию с формулами, непререкаемыми, как команда, — меня не покидает ощущение, что формулы эти высижены в самом усовершенствованном, сверкающе-белом инкубаторе, поставленном в наглухо закрытом помещении.
Это формулы пробирок и препаратов, смирно лежащих под покровными стеклышками. Остается предположить, что и мир — там, снаружи — во всем подобен им. Впрочем, он и кажется таким, если смотреть на него через плотно затворенные окна. И пока затворены окна, формулы остаются всесильными. Вселенная покорена с помощью арифмометра. Вся природа равняется по одной маленькой мушке дрозофиле.
Но так только до тех пор, пока для работы достаточно лишь инкубатора, лишь пробирок с дрозофилами, лишь письменного стола с арифмометром!
А если для иных, огромных задач приходится растворять окна? Как морщатся обладатели листков с всесильными формулами от резкого света, от бунтаря-ветра! Опустите рамы! Пусть прекратится беспорядок. Пусть этот дикий вихрь не мешает прислушиваться к размеренному течению покорной жизни в термостатах…
Однако и морганистам приходилось дать тот или иной ответ на вопрос: как же все-таки происходила (и происходит) эволюция живого мира? Ведь больше, оставаясь в здравом уме и твердой памяти, нельзя было подвергать сомнению тот факт, что она происходила!
Почему изменялось неприступное вещество наследственности, раз ничто и никто) не может изменить его? И морганисты после весьма значительных колебаний отвечали: очевидно, если оно и изменялось, то требовались для этого причины необычайные, — тоже загадочные и таинственные… Какие же именно? В ответ следовало молчание…
Да, немного могущества сулило такое «знание»!
Но как некогда видения посещали верных, изнуренных бдениями, так и некоторым морганистам время от времени являлись мечты, тем более безудержно, чем меньше обещала их теория.
«Что такое живое существо?» — задавался вопрос. Мы уже можем угадать, как разрешится этот вопрос: «Частный случай общих правил». «Подобно тому как из тридцати букв с небольшим сложено все бесконечное разнообразие книг, так из наследственных генов сложено все бесконечное разнообразие животного и растительного мира». (Мы буквально цитируем рассуждения о живых существах профессора А. С. Серебровского!)
И морганисты говорили не о мире живых существ, но о генофонде, о совокупности генов, рассеянных в живых существах, как алмазы в породе.
Но если это так, нельзя ли совсем по-другому подобрать их друг к другу, эти гены? Нельзя ли пересдать карты? К чему утке клюв? И зачем ушные раковины домашним животным? — глубокомысленно опрашивал тот же профессор А. С. Серебровский. Его раздражали, в частности, многочисленные никчемные позвонки. Можно предполагать, что его эстетика была сродни той, которая объявила Аполлона Бельведерского отмененным «ролльс-ройсами» и воздвигала для жилья людей дома-коробки. Тело животного должно быть зализано, как фюзеляж самолета. А. С. Серебровский уже приготовил названия для новых наук по перекладыванию камешков и пересдаче карт: «логии», «агогии», «технии».
К сожалению, он вывел только бескрылую бабочку. Он больше бы доказал, если бы сумел снабдить крыльями хоть одно живое существо, никогда до того не подымавшееся в воздух.
МУХИ ПРОФЕССОРА МЕЛЛЕРА
Он показал нам массу красивых разноцветных мух.
Меллер был ученик Моргана.
Он работал в лаборатории с неутомимым рвением. И от пробирок, в которых копошились дрозофилы, Меллер ждал разрешения загадки наследственности, загадки изменчивости, загадки управления формами и многих других загадок.
А для всего этого нужно было добраться до вещества наследственности. Только средства, чтобы добраться до него, полагал Меллер, должны оказаться не простыми, а чрезвычайными.
И Меллер придумывал весьма причудливые способы, чтобы изменить наследственную природу крылатых пленниц в своих пробирках. Однажды он направил на них рентгеновские лучи. И от мух, побывших в зеленоватом пучке рентгена, пошло необычайное потомство. Среди копошащихся мельчайших, словно точки, мушек в сильную лупу можно было рассмотреть мух с белыми и киноварными глазами, мух с черным телом, с загнутыми крыльями, почти вовсе без крыльев.
Это произошло в 1927 году. В атом году все дрозофилы мира, все это многомиллионное мушиное население, выведенное генетиками в их пробирках: мухи-«толстобрюшки», мухи со «слоновыми» глазами, мухи с «оленерогими» крыльями, мухи-«таксы», мухи-«запятые», мухи-«телескопы» — все они могли чувствовать себя именинницами. О них писали не только ученые журналы генетиков, но и газеты во всех странах — утренние и вечерние, серьезные и легкомысленные.
Это была одна из самых больших сенсаций за все время существования науки генетики.
Меллер сумел ворваться в неприступную цитадель наследственности!
Началась полоса самых неожиданных опытов, в подражание меллеровокому. Генетики чувствовали себя начальниками осадных башен. Они действовали теперь настоящими таранами, чтобы пробить бреши в крепостных стенах наследственности. Один вызывал изменения в потомстве дурмана с помощью радия. Другой заставлял личинок дрозофилы париться в душной бане. Третий пробовал на мышах ультрафиолетовые лучи. Четвертый морил своих подопытных животных крепчайшими ядами. Пятый предлагал рентгенизировать пшеницу.
— Мы вызовем целый фонтан изменчивости. Вот тогда-то мы и получим все, что нам нужно. Мы выведем любые сорта, самые изумительные. Например, такие, какие будут расти прямо в песках пустыни