Отпуская, веселится;
Кружку пенит с ним одну;
И в чело его целует,
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом.
Удивительным образом оказывается исполнимым самый страшный, самый безумный евангельский завет полного прощения, забвения зла и любви (по меньшей мере, снисхождения) к врагу — именно то, что труднее всего дается “евклидову уму” и заурядному морализму.
Пока речь идет о прощении, казалось бы, можно только радоваться и умиляться себе: как это? ни у кого не получается, а у нас так хорошо получается, и злодей для нас не злодей, и враг не враг, все “несчастные”... И, действительно, в своем лучезарном образе — в таком, как старец Силуан Афонский, — мы видим эту своеобразнейшую способность, наверное, на самом деле присущую русскому духовному складу: способность подниматься
Но у этой лучезарной широты, способной покрыть зло — в обыденной реальности жалостью, а в духовном подвиге любовью, — есть своя тень, свой темный двойник, с которым мы хорошо знакомы. Это принципиальное, какое-то настойчивое неотличение зла, упорное настаивание на том, что ничего не следует относить к злу, ни за чем нельзя признать окончательно статус зла — и, соответственно, ни с чем нельзя внутренне порвать связь, ни от чего нельзя отречься как от несомненно дурного и губительного, ничто нельзя “осудить”.
Вот мы и подошли к тому, что я называю отечественной традицией странного и сложного — как-то умышленно сложного — отношения к злу. Я осмелюсь назвать эту традицию “дружбой со злом” (в том смысле “дружбы”, как в легендарной фразе “Платон мне друг, но еще больший друг — истина”), имеющей как будто некое таинственное, едва ли не религиозное обоснование, как будто некое высшее и необсуждаемое nefas, запрещено. Другим названием для этого свойства могло бы быть — “небрезгливость”, которая также предстает и в “святой”, и в “теневой” форме4.
Какова глубина этой традиции, с каких пор она сложилась? Есть ли здесь порог между русской и советской практической этикой — и где он? Для меня это открытый вопрос. Несомненно, этическое учение идеологии — “диалектическая”, “классовая” мораль — вкупе с “исторической необходимостью”, которая выше добра и зла, сделали свое дело, окончательно запутав “перевоспитанного” человека. Несомненно, кроме того, что жизнь при постоянном государственном терроре отучивает от чрезмерной моральной разборчивости — и от ожидания ее в других. Словами Ахматовой:
Как вышедшие из тюрьмы,
Мы знаем что-то друг о друге
Ужасное...
Итак, феноменология “дружбы со злом”. Сегодня я коснусь двух видов этой дружбы. Первый род я бы назвала не то что непротивлением злу, но миром со злом — дипломатическим, хитрым союзничеством. Это заступничество за очевидно дурное, особого рода
Один из способов такого оправдания — аргумент от “неведения”, от нашей неспособности отличить зло от добра. Обсуждая очень простую вещь, собеседник вдруг переводит разговор в “философский” план (а что такое зло вообще? откуда мы знаем?). Кончается такой разговор обычно заключением, что “не все так просто” или “это кому как представляется”.
На месте “философского” здесь может появиться и “богословский” план — аргумент “от смирения” (осуждать нельзя; все мы грешные, нам ли судить?) или же от “непознаваемости судов Божиих”. Повторяю: речь при этом идет о вещах слишком очевидных, таких как уничтожение людей без суда или присвоение того, что тебе не принадлежит.
Далее, аргумент “от необходимости” или “неизбежности”. “Это (было) необходимо”, “а что еще (было) делать?” Можно заметить, что и необходимость, и неизбежность в таких случаях просто декретируются. Делать, как правило, есть (было) что — только не очень хочется: другое важнее5 .
Далее, аргумент от неполноты, неабсолютности данного зла: “объективное” взвешивание доли “добра” и “худа” в обсуждаемом явлении. Это взвешивание — самый кошмарный и сводящий с ума способ уклонения от суждения. Главными словами здесь становятся два союза — “зато” и “но при этом”6. Да, Сталин уничтожал миллионы,
Далее, аргумент от невозможности хорошего вообще. Здесь главные слова — “еще хуже” или “не лучше”. Конечно, при “железном занавесе” было плохо, но теперь, во времена либеральной коррупции,
Логическую ошибочность всех этих апологий не нужно доказывать. Но все же главное, что при этом нарушается, — это, на мой взгляд, не закон построения силлогизма, а сама природа моральной ориентации. Ориентация в добре и зле в принципе моментальна, непосредственна, нерефлективна, наподобие суждений вкуса (“мне нравится”, “мне не нравится”). Мы не объясняем себе, почему нам это “нравится”, а это “не нравится”. Суждения вкуса интуитивны и выносятся со странной уверенностью, отмеченной Гадамером. Мы не можем
Почему же мы постоянно встречаем это упорное, почти нечеловеческое сопротивление отнесению чего-либо к злу? Почему дурное — и по преимуществу дурное — находит у нас столько добровольных заступников? Вероятно, потому, что безусловное отнесение чего-либо к злу обязывает того, кто это делает, к решению, к поступку, к хотя бы мысленному, хотя бы “ханжескому”,
То, что получается в результате всех “пониманий” (“понимать надо!”), взвешиваний и усмотрений