смысле аффективного отношения, настроения) и потому способна соответствовать органическому, то есть парадоксальному.

Гетевской уверенности в том, что мир сам открывает познанию свою сущность, противостоит не только оккультизм и другие “тайные науки”, но и та естественно-научная позиция, которую описал Гельмголц: изучение спрятанных за сценой театральных машин и приводных ремней. И не менее того — философия, проблематизирующая контакт сознания с миром165. Это фундаментальное противопоставление, Grundsatz, объединяет на противоположном Гете и Пастернаку полюсе три вещи столь разных, что они никогда не согласились бы оказаться вместе: магию, научный позитивизм и философский гносеологический скепсис. К ним можно добавить и четвертое: ту “религиозность”, о которой мы говорили, с ее непременным замесом на “чуде, тайне и авторитете”. Она магична, позитивистски ограждена от “смысла” и по существу скептична.

Эта страсть смотреть и видеть то, что видно (труднейшее на свете дело, по Гете), и видеть так, “чтобы в неизменном отношении к этому объекту наслаждаться радостью жизни”166, сопровождается еще одним, общим для Гете и Пастернака, свойством. Необыкновенно сильна их неприязнь к интроспекции, к знаменитой “рефлексии”, к самоуглублению. Дело не в особенностях их психики, которую охотно назовут экстравертной. Своего рода запрет на интраверсию, на самоуглубление обоснован у них космически, физически и физиологически. Сила, как мы видели, по существу своему направлена вовне, — так и сознание, и зрение в своем существе, в своем замысле направлены вовне. Они существуют в действии, они — “энергия, требующая расточения”. Если бы глаз смотрел на себя, он бы ничего не видел, замечает Гете, то есть он не был бы собой, органом зрения, глазом — и, значит, вообще не был бы. В тон ему рассуждает Живаго: “Сознание — свет, бьющий наружу, сознание освещает перед нами дорогу, чтоб не споткнуться. Сознание — это зажженные фары впереди идущего паровоза. Обратите их светом внутрь, и случится катастрофа” (IV, 69). О катастрофе бесконечной рефлексии, самоуглубления в “слепое пятно” собственного сознания, хронической болезни человека и в гетевское, и в пастернаковское, и в наше время, Гете проницательно замечает: “Имеется также пустое пятно в мозгу, в котором никакой предмет не отражается, как и в глазу есть пятнышко, которое не видит. Углубление в него ведет к какой-то душевной болезни”167. Пастернак усиливает этот смысл: к болезни смертельной, поскольку жизнь и душа есть выход наружу, “деятельное проявление”: “Человек в других людях и есть душа человека. Вот что вы есть, вот чем дышало, питалось, упивалось всю жизнь ваше сознание. Вашей душой, вашим бессмертием, вашей жизнью в других” (IV, 69).

Ich habe nie uber das Denken gedacht,

Я никогда не думал о думанье”, сообщает Гете в “Ксениях”. И этим поразительно отличается от своих и от наших “мыслящих” современников. Я думал зрением, мог бы сказать он, и видел мыслью. Я исполнял дельфийский оракул “Узнай себя”, глядя на другое: например, “на травы и камни”168, — и занимаясь естествознанием.

Тему “слепого пятна” в сознании, на которое направлена пресловутая рефлексия, Пастернак дополняет еще одним созерцаемым таким способом феноменом: истерии как изнанки души. “Есть изнанка души, разума, нервной системы, изнанка настолько типичная и значительная, что ее часто принимают за душу как таковую, за предмет интеллектуальной деятельности, за ее сущность. Это истерия”169. Изнанка, которую принимают за глубину! Так же, как “слепое пятно”, истерия противопоставлена движению извне и вовне: “Я думаю, что это зерно нашей морали или душевного ничтожества, хроническое заболевание личности, носимое нами в себе, тогда как наше бессмертие — вне нас — в той великой непознаваемой бесконечности, которая нас вдохновляет, притягивает и ведет всю жизнь, воспитывает и обновляет, в которой мы участвуем”.

Органическое познание органического, мысль Гете и Пастернака требует соединить такие вещи, которые в механическом мышлении представляли бы неразрешимые антиномии. Это, среди другого: феномен и теория, внешнее и внутреннее, зрение и мышление, чувственное и умопостигаемое, субъект и объект (новый “объект”, по Гете, создает в “субъекте” новый орган для восприятия себя170; с другой стороны, воспринимающий “субъект” не повторяет “объект”, как зеркало, но упруго возражает ему171), форма и трансформация, моментальное и непреходящее. Многого из этого мы хотя бы отчасти касались, но есть и еще сведенные воедино полюса. Необходимое и невозможное, падение и восхождение, закон и случайность (или свобода), автономное и интегрированное... всего не назовешь. Остановимся только на двух. Правда и вымысел (воображение), единое и множественное (или: уникальное и заменимое).

Итак, правда и вымысел. Мы начинали с того, что правда (или истина) — одно из первых имен того таинственного явления, которое называется Жизнью. Так у Гете, так у Пастернака. С возмущения общим “равнодушием к очевидной истине” начинается “гений, то есть художник”172. При этом символическая правда не отвечает тому, о чем она, — правда, если в нее не вносится выдумка (“вранье”, в смысле “говорение лишнего”): “Фактов нет, пока человек не внес в них чего-то своего, какой-то доли вольничающего человеческого гения, какой-то сказки” (IV, 124). Об этом удивительном свойстве правды и Гете, и Пастернак говорят часто и охотно. Гете, числя фантазию четвертым даром человека (первые три — чувственность, рассудок, разум), продолжает: “Только с тремя этими дарами человечеству пришлось бы погрузиться в жалкое ничтожество”. “Фантазия гораздо ближе к природе, чем чувственность”. “Фантазия не уступает (дословно — фантазия в рост, ist gewachsen. — О. С.) природе, чувственность подчинена ей”173. Гете говорит о росте, Пастернак — о скорости: буквальная правда не успевает за действительностью, за “успехами природы”, она отстает, и тем самым обманывает (III, 178). Пока мы говорим правду о чем-то, это что-то уже сместилось и трансформировалось, и только правда, которая учитывает то, чем оно будет, правда прогностическая или гадательная:

Слитки рифм, как воск гадальный, —

отвечает ее сущности. Откуда же можно знать прогностическую правду? Из видения формы. Поскольку форма заключает в себе историю своих метаморфоз, видение формы есть прогноз ее будущего и диагноз прошлого — и, за пределами всего хода времен в изъявительном наклонении, знание не только того, что налицо, что было, есть и будет, а того, что возможно. Наклонение желательное, оптатив. Воображение, гетевская “Lust zu fabulieren” (охота присочинить) правдивее “честного пересказа”. Воображение точнее подражает природе, чем простая фиксация “наличного положения дел”, оно ей в рост потому, что сама природа есть замысел воображения. “Фантазируя, наталкивается поэзия на природу. Живой действительный мир — это единственный, однажды удавшийся и все еще без конца удачный замысел воображения” (V, 26–27). То, что получается в результате воображения, преувеличивания, “деланья из мухи слона”, которым занимается искусство, — и есть “высокое притворство”, “правдивая кажимость” или “серьезная игра”:

Freuet euch des wahren Scheins,

Euch des ernste Spieles.

Это серьезная игра искусства — и в той же мере серьезная игра самой жизни:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×