течение трех часов на пороге акустической выносливости. Идеологов “современности” я боюсь не больше, чем их предшественников, идеологов соцреализма. Как и те, они не могут отнять у меня то, что они не дали. И как те, они не могут дать мне то, что я хочу, потому что я хочу совсем не того, чем они могут наделить. Это относится в равной мере и к тому, что называется “личной жизнью”, и к тому, что называется творчеством.
Но это, конечно, только отрицательная часть того, что дает вера: свободу от страхов, которые владеют обществом, в том числе, секулярным обществом, освободившим себя от догм, авторитетов, патерналистской опеки, исторических иллюзий... Как сказал Поль Клодель: “Все это так нас освободило, что мизинцем не шевельнуть”. О таком творческом параличе чаще всего и говорят современная мысль и новейшее искусство, о смерти в форме жизни. И тот, кто пробовал хотя бы такого чувства свободы — свободы от того, что экзистенциалисты описывали как Das Man, безличная принудительная сила общества, действующая извне и внутри человека (“внутренний цензор”, супер-эго), опыт того, что “никто со мной ничего не может сделать”, тот переживает мгновенный опыт бессмертия. Как Пьер Безухов в “Войне и мире”: “Меня убить? Мою бессмертную душу?” Так что и в этом отрицательном, освобождающем даре веры уже есть счастье. Мы еще не знаем, куда придем, но из этого кошмара мы вышли.
Что касается более серьезного и подробного, позитивного рассмотрения отношений веры и искусства в современности, я могу сослаться на свою речь при вручении премии Владимира Соловьева, опубликованную в “Русской мысли” и (более полный вариант) в альманахе “Контекст-9”, 4, Москва, 1999.
1. Мне кажется, что единственный действительный ограничитель свободы творческого сознания — безверие. Не цензура инквизиции, а отсутствие религиозного чувства. Потому что невозможно творчество без религиозного отношения к миру. По-видимому, не столь важна причастность художника, поэта к той или иной конфессии. Отрадна, конечно, верность религии праотцев и пращуров, той религии, которая образует почву родной культуры. Но люди искусства так искренне переменчивы. Особенно в искусстве... Вспомним “всемирную отзывчивость” Пушкина. Лермонтов, глубоко веровавший, был мусульманином, исламским фаталистом, по крайней мере не меньше, чем православным христианином. В творчестве Бунина удивительно естественны славяно-языческие, эллинские и эллинистические, гностические, православные, католические, иудаистские, исламские, буддийские и зороастрийские мотивы. Валерий Брюсов восклицал: “Я все мечты люблю, мне дороги все речи / И всем богам я посвящаю стих”!
У Леонтьева была своя иерархия конфессий; если бы не византийское православие, он немедленно принял бы католицизм, который “все же неизмеримо выше протестантизма”. Но есть ощущение, что монашествующий, готовый собственную жизнь положить в основание храма, Константин Николаевич рад бы каменным идолам поклониться, лишь бы не впасть в позитивизм... Возможны, однако, и случаи выбора такой утонченной формы религии, как атеизм (разумеется, не тот, “научный”, когда в учебнике для пятого класса написано, что бога нет). Атеистом, как известно, был Фет. Но не к его ли возвышенным созданиям относятся слова раннехристианского мудреца: “Искусство есть проявление божественной красоты”! Бескрыло отрицание, ибо мы живем в мире, созданном верой, все духовное неизбежно тянется к ней, разговор идет на языке ее вечных истин. Нет выхода из мифа, и это — великое благо для культуры. Есть аура намоленных стершихся ступеней и обновившихся икон. Через горнило сомнений проходим и приближаемся к этому свечению.
В конце концов мы сами себя не знаем: наши мнения о наших собственных взглядах — только легкий пар над уносящей нас властной стремниной... Однажды Феллини спросили, что думает он об Антониони. Ответ был такой: “Думаю, что он — очень мужественный человек. Ведь, когда я работаю, то знаю, что я не один, а когда работает он, ему кажется, что он один. Но он тоже не один”.
Вера непрерывно питает творчество, и ослабление его связано с упадком веры. Но важней любимого собора для художника — религиозное отношение к чуду жизни, к чуду красоты. Это чудо знали эстеты, ему “молился Поликлет”, но чтили его и моралисты — Толстой и Швейцер.
2. Конфликта между верой и настоящей культурой быть не должно (в силу сказанного ранее). Если имеет место противостояние веры и “современной” культуры, то возникает вопрос о качестве, подлинности этой культуры. Надругательство над религией и доламывание всего — не культура. Иное дело — смена форм в искусстве, она неизбежна, неминуема, но и по ходу метаморфоз истинное искусство слишком далеко от веры не отойдет. В искусстве однажды необходимо осознанно нарушить канон. Это может вызвать неудовольствие Церкви (Церковь ведь — консервативная по природе своей и совсем не либеральная организация). Не всегда судили искусство мудрые церковные пастыри. Но проходит время — и Церковь, пусть запоздало, благословляет и освящает свершившееся нарушение канона. Все-таки князья Церкви мудрее того партийного деятеля, который никогда не понимал диалектики. И вошли не только в историю Церкви, но и в историю искусств те римские папы, которые давали славные заказы Леонардо, Микеланджело, Рафаэлю, и те преемники великих понтификов эпохи Возрождения, которые признали Кандинского и поручили роспись витражей Мецкого собора Шагалу.
Бывало, что великие творцы решительно ссорились с Церковью — вспомним Толстого. Но разве все сводилось к бунту против обряда, к ниспровержению ритуала? Это был спор о религиозной истине и — святое богоборчество. Художественные гении не прельщались сатанизмом, не шли против Бога. Мильтон? Но и он вдохновлен величественными образами Писания. И такое богоборчество в итоге любезно небесам. Ведь у нас нет другой вселенной и иной нравственности не придумано. “С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой...” В этом борении важен “контрольный ряд”, важна “воздушная дорога”, уводящая все выше. Гете говорил: “Что касается Бога, то я не принадлежу к оппозиции”.
3. Конечно, Церковь, вера, с одной стороны, и культурное творчество, восприятие художественных произведений, с другой, — разные сферы духовного существования. Но непрерывно соприкасающиеся. Однажды Ахматову похвалили за то, что ее поэзия всегда была нравственной, и с надеждой спросили: “Очевидно, так бывает всегда в искусстве?” Анна Андреевна поспешила ответить: “Да, это так! Особенно в некоторые времена...” Как не заметить отрицания сказанного — слишком ужасно наше столетие, чтобы не мечтать о подчинении творчества — хоть на время — моральному закону! О вовлечении частной художественной задачи во что-то всеобщее и общеполезное... Но (пусть найдут здесь некоторое сходство с витиевато-ускользающим утверждением Шолохова, сказавшего по поводу партийности, что, мол, лично он свободен, а сердце принадлежит партии!) настоящий художник, как правило, нравствен. И это не может не выразиться в плодах художества. Конечно, художник — тоже человек, а людей без греха нет. Но необходимо признать правомочность над собою высшего суда, основанного на высочайшем кодексе. Томас Манн, пожалуй, с некоторой завистью немца писал о русской “святой” литературе, о Толстом, который в сонме мировых гениев был тем, кто не поддался соблазну восславить зло. Конечно, здесь сквозит скрытое (и горестное) размышление о гениальном Ницше. И дело не в борьбе творца “Заратустры” с христианством. Ведь все 2000 лет эта борьба не угасает, и, скажем, Розанов был не менее суровым критиком Евангелий. Но Бог для Василия Васильевича не умирал. В любви Бога к своей персоне он иной раз позволял себе увериться.
4. Церковь быстро восстановила свои позиции в стране безбожников. Пожалуй, сейчас она даже в лучшем положении, чем до 17-го года. Долгие века отечественной истории бывшая чем-то аморфным и казенным, Церковь обрела наконец полновластного Патриарха, занявшего строчку в рейтинге ведущих политиков России. Но сильна обер-прокурорская закваска... Роковая двойственность. Многие офицеры церковного КГБ вдруг вспомнили, что все-таки они — иереи (одновременно очнулись и муфтии, раввины, ламы с партбилетами)... Обкомовские секретари стоят со свечками. Напирает черная сотня. Слушая речи некоторых митрополитов, вспоминаешь св. Афанасия Великого, назвавшего того Маркиона, что предлагал христианам расстаться с Богом Ветхого Завета, “первенцем Сатаны”... В одном городе архиерей бросил в костер книги Шмемана, Бердяева, Меня... Недавно по телевидению показали видного церковного иерарха, рассуждающего о Господней воле, проявившейся в том, что с церкви упали кресты, а другого ущерба не было. Я был поражен таким грубым рационализмом и шаманизмом. Так один мой знакомый, ревностный прихожанин, молит небеса, судя по насущной надобности, даровать ему пылесос или холодильник... Останется ли Россия свободным, светским государством? Напишется ли хоть когда-нибудь та “Единая книга”, которой жаждал Хлебников?
Я видел, что черные Веды,
Коран и Евангелие
И в шелковых досках
Книги монголов
Сами из праха степей,
Из кизяка благовонного,
Как
