это делают
Калмычки каждой зарей, —
Сложили костер
И сами легли на него.
Белые вдовы в облаке дыма скрывались,
Чтобы ускорить приход
Книги единой,
Чьи страницы большие моря,
Что трепещут крылами бабочки синей,
А шелковинка — закладка,
Где остановился взором читатель.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В этих страницах прыгает кит,
И орел, огибая страницу угла,
Садится на волны морские, груди морей,
Чтоб отдохнуть на постели орлана.
Тема нашего разговора — “Христианство и культура”. Но я благоговейно отношусь и к “черным” Ведам и с восторгом прикасался к тем книгам монголов, где каждое слово записано (в зависимости от интонации) то золотом, то серебром, то тертым жемчугом, то толченым кораллом, то бирюзой. Помню вереницы бронзовых будд, оледенелые ветки, заметенные прозрачным ватином монгольского снега крыши “Храма полного покоя” и “Храма младшего брата восьмого богдогегена”, морозные пустыни храмовых дворов... На одном индийском острове видел трехликого Шиву, которому так недавно изумлялись Камоэнс и Афанасий Никитин. Открытый рот этой громадины, высеченной в скале, был больше, чем малый зал ЦДЛ. Я ужаснулся, но вдруг почувствовал, что слабо улыбаюсь: в голове мелькнула мысль, что Исайя сильнее... Помню черно-зеленый убивающий зной перед запертым храмом в Тамилнаде. Озноб и дробящий землю гул гонгов, величественные фигуры в белых одеждах. Старцы из высоких каст, обходящие с невидящими глазами черноту неприкасаемых. Движущиеся к храму, куда низшим нет доступа. И там — мистерии и свои святыни, но мы ведь воспитаны иначе... Трудно согласиться с тем, что вместо десяти заповедей здесь — культ здоровья и праздник пола, что верующие не равны перед Создателем... Возвращаясь в Туркестан, где прошли ранние годы, в страну, которую еще в детстве ощутил “землей Аллаховой”, вновь и вновь ощущаю, что нет силы, которая могла бы отнять у меня сокровища Ислама: покорность судьбе, метафизику, блаженную полноту бытия в замкнутом пространстве, радость умиротворения, почти равную благодати... Как мне понятны прекрасные русские живописцы Волков и Николаев, жившие в Средней Азии и ставшие мусульманами! Коран — одна из редких книг, читаемых всю жизнь... И все-таки: “Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать”. Живущие в культуре, данной нам, как судьба, мы снова приходим к правоте древнего изречения: “Душа по природе христианка”. Впрочем, очевидно, что во всех религиях брезжит “внутреннее христианство”, ибо над всеми живущими — звездное небо, и во всех — нравственный закон... в меру сил пишущие, рисующие, музицирующие, мы опять пытаемся пересказывать Библию.
На ваш вопрос о соотношении христианства и культуры трудно ответить в пределах журнального отклика. Это тема — огромная, как с исторической точки зрения, так и с философской. Слово “культура” происходит от культа, отсюда очевидна изначальная и органическая связь между ними. Можно смело утверждать, что без культа, т.е. без религии, культуры просто не было бы, и человечество, быть может, осталось бы в первобытном состоянии.
Высказанное изначальное положение как будто предполагает, что никакой проблемы нет. Я люблю его подкреплять (см. мою книгу “Православие и культура”) двумя разнородными по происхождению и по выражению изречениями, дополняющими друг друга: католический святой Шарль де Фуко, миссионер среди бедуинов, убитый ими в 1914 году, писал: “Всякий христианин должен быть человеком культурным”, а на другом конце Европы, несколькими годами позже, великий русский поэт Мандельштам, тоже убитый, возвещал при наступлении “глухоты паучьей”: “В наши дни всякий культурный человек — христианин”.
Религия создала культуру, это факт, исторически доказанный. А вот может ли существовать целиком внерелигиозная культура, это весьма проблематично: от советской культуры остался как будто только щебень. Как не доказано еще, возможна ли внерелигиозная этика: если Бога нет, то не все ли позволено...
Но исторически проблема существует. Ограничимся пространством христианского мира. Христианство, начиная с III—IV веков, восприняв Иерусалимское и Афинское наследие, воссоздало культуру и в рамках Церкви-Империи постепенно отождествилось с нею на целых десять, а то и больше столетий. От этого отождествления, связанного с тисками теократических структур, культура к XV веку начала высвобождаться, требовать свободного соотношения с религией, и тем более с Церковью. Тут в зависимости от стран и от эпох мы имеем самые разнообразные соотношения. Так, во Франции XVII век был относительно свободен по отношению к Церкви, но почти целиком пронизан крепчайшим христианским духом. XVIII век уже захотел полной автономии, что повлекло за собой понижение культуры. В Англии и в России, при свободе и достаточной автономии, культура и религия шли рука об руку: у истоков современной автономной русской литературы стоит подлинный лаический святой — Василий Жуковский. Пушкину, чистому поэту и мученику, Россия воздвигла квази-религиозный культ, не слабеющий вопреки всем превратностям истории. Стоит ли упоминать Гоголя, Достоевского, Толстого, а в противовес бескультурью советского времени — Ахматову, Мандельштама, Пастернака и т.д.?
Тем не менее, в наши дни, накануне III тысячелетия, проблема стоит, но на Западе и в России по-разному. На Западе при сильном понижении религиозного сознания, в частности и культового, культура заметным образом отходит от своих корней. Уже ощутимы признаки ее усыхания и обмельчания. По какому пути пойдет российская культура, ныне свободная от безбожной идеократии, еще не ясно. Возродившаяся из руин Церковь, с очень ослабленным культурным потенциалом, в лице целого ряда священнослужителей то и дело предпринимает нелепый поход против культуры, видя в ней соблазн, помеху ко спасению. Казалось бы, русская религиозная мысль достаточно разработала диалектику между творчеством и спасением. Но после 70-летнего опустошения все эти вопросы ставятся как бы заново. Если культуре без религии грозит усыхание, то Церкви без культуры грозит неизбежная провинциализация, а следственно, и неспособность ответить на те острые вопросы, которые поставит перед человеком XXI век.
Существует ли ограничение в творчестве? Это личный вопрос каждого человека, который считает, что занимается творчеством.
На самом деле некие ограничения есть даже у Бога: Бог ограничен в том, чтобы каким-либо образом воздействовать на свободу людей. Человек сотворен свободным, и Бог, по учению Церкви, не вмешивается в наш свободный выбор. Бог через Священное Писание, обстоятельства жизни, внушения нашей совести предлагает человеку те или иные варианты решения жизненных, нравственных проблем, но не “давит”, не воздействует силой на человеческий выбор.
Для меня бесконечно более значим писатель, художник, который может поставить себе определенные рамки. С самого начала зарождения искусства такие ограничения существовали: например, единство времени, места и действия. Определенные ограничения и нравственная самоцензура соблюдались самим художником, чтобы творение стало истинным произведением искусства. И это были ограничения не только эстетические, но и, в первую очередь, нравственные. Вспомним Канта — “есть две вещи, которые наполняют меня все большим благоговением: звездное небо надо мной и моральный закон во мне” — и этот моральный закон ставит совершенно определенные ограничения в любой деятельности человека. И беда тому человеку (кем бы он ни был, сантехником или писателем), если он не ставит никаких ограничений для себя. Это ведет только к саморазрушению, к разрушению того мира, который существует вокруг него.
Встречается такая точка зрения: художник, чтобы понять и правдиво описать жизнь во всей ее сложности и многообразии, должен входить и в область зла: совершать такие поступки, какие обычный человек (а тем более верующий) просто не позволит себе. Но мы, увы, входим в область зла и помимо нашей воли: сам мир, по учению Священного Писания, во зле лежит. Как-то искусственно пытаться проэкспериментировать, вызывать зло, как Фауст вызывал Мефистофеля — совершенно ни к чему, это тупиковый вариант (что Гете, кстати сказать, и показал). Это показано и в истории Адриана Леверкюна в “Докторе Фаустусе”. Специально вторгаться в область зла, куда Господом Богом вторгаться запрещено, — просто не мудро. И у Пушкина, и у Достоевского, и у Шекспира — берем сейчас самых великих — и так было столько слабостей и немощей, присущих каждому человеку, что им вполне хватило “естественного” материала, чтобы разобраться в том, что такое зло и как его в литературе отразить.
Совершенно не надо было Федору Михайловичу глумиться над детьми, чтобы написать своего Свидригайлова, и Шекспиру не нужно было совершать всех тех злодеяний, что явлены в его
