Есть и еще одно важное напряжение. Чистая и максималистская самореализация религиозного сознания — духовная практика. Это дискурс или стратегия особого рода, холистическая “практика себя”, осуществляющая по-ступенчатую организацию и претворение всего комплекса человеческих энергий в упомянутый синергийный строй. Для такого тотального дискурса его сочетание, совместимость с любым другим есть проблема: и это — ведомое издревле напряжение, взаимная инаковость и полярность “подвига”, “монастыря” — и “мира”, “духовного” и “мирского”. Напряжение это должно быть плодотворным, как будящее “мир” указание на “иное миру”, но может оказываться и деструктивным…
A priori религиозное сознание более свободно, чем внерелигиозное; de facto оно часто оказывается менее свободным. Оно более свободно, ибо, обладая мета-антропологической перспективой, обладает принципиально иным, несравнимым диапазоном самореализации. Но есть постоянная опасность соскальзывания в эссенциальный дискурс — опредмечивание веры, институционализация Церкви — и тогда оно превращается в сознание, в дурном смысле, догматическое, один из самых несвободных типов сознания. Что же до “культуры”, “творчества”, “творческого сознания”, то прежде чем выяснять отношение к ним религии, неплохо заметить, что сегодня они очень нуждаются в выяснении отношений сами с собой. Оппозиция Религия — Культура отвечала реальности и выражала постановку проблемы в мире до Первой мировой войны — равно на Западе и в России, где Серебряный век посвятил сей проблеме без счета сборников, вечеров и чтений в пользу недостаточного студенчества и увечных воинов. С тех пор утекло много чернил, еще больше — крови. “Культуру” больше не произносят с придыханием — разве что если в редакции “Знамени”. “Культура — трухлявая голова”, — сказал Андрей Белый еще тогда же. “Я не люблю этого напыщенного слова”, — сказал Пастернак в 50-х. Потом оправдания для напыщенности стало еще меньше, трухлявости — еще больше. Сегодня первая проблема культуры — не в отношениях с религиозным сознанием, а в глубоком распадном процессе ее самосознания. Сама семантика сдвинулась, единственное число обратилось в пустой звук, flatus vocis, а есть культуры и практики — нац, секс, крими и всех прочих меньшинств, практики трансгрессии, культуры грибов, бактерий… — и согласно верховному правящему принципу P.C., все культуры равны, но некоторые — на данный момент феминизма и трансгрессии — заметно равнее. Перевернув эллинскую тетрактиду, квадрат начал античного космоса, постмодерн утверждает квадрат концов: Смерть Бога — Смерть Субъекта — Конец Истории — Конец Текста. Понятно, что в этой серии смертей заложено и много еще других; и в полный набор кончин следует включить и Смерть Творчества. Как весь постмодернистский дискурс, такие тезисы вовсе не без натяжек, не без эпатажной риторики — и все же в некой сути они не ложны.
Старые оппозиции не помогают понять этот повальный мор. Кончина творчества, равно как и все прочие, не вызвана кознями религиозного сознания. Надо вернуться к сказанному вначале: эпоха переживает радикальные тектонические сдвиги, где речь не просто о смене “культурной парадигмы” или “общественной формации”. За всеми социальными и политическими структурами, за направлениями и парадигмами культуры лежит то, что прежде виделось как субстрат, недвижный сам по себе, меняющийся лишь от “перемен наверху”:
Итак, ведущими становятся практики или стратегии Границы. Они троякого рода: виртуальные стратегии (Граница как виртуальная, недовоплощенная реальность) — стратегии Бессознательного (онтическая Граница, или сфера “безумия”) — религиозные стратегии (онтологическая, или мета- антропологическая Граница). И это они будут разыгрывать меж собой всю партию Третьего Тысячелетия. В их сочетании и взаимодействии приобретают новый облик все формы самоосуществления человека; и Творчество и Религия заново устанавливают отношения, неся совместную службу на Границе. Расхождение и напряжение между ними сохранится: будучи отрефлексированы как граничные стратегии, они по- прежнему — разные стратегии уже потому, что творчество вовсе не связывает себя лишь с онтологическою Границей и не ориентирует себя сугубо в мета-антропологическую перспективу. Однако принципиальную разницу составляет то, что их отношения заведомо не будут бинарною оппозицией, перейдя из идеологической в диалогическую парадигму. Пройдя в постмодернизме чрез смерть, творчество вбирает опыт также и онтологической Границы, и не взирает уже на “иное миру” как на новые ворота; известное сходство с парадигмой Духовной практики имеет уже то “рождение читателя”, что обретается в “смерти автора”. И эта диалогичность отношений творческого и религиозного сознания — решающее условие не- катастрофичности антропологической динамики: того, чтобы Человек, тронувшись, тронулся не в безумие и ничто, но в пространство новой жизни и разума.
3. В нашем обсуждении мы пока совсем не касались русских особенностей — и это оправданно, поскольку особенности не столь кардинальны (к тому же, концептуализуя сферу религиозного сознания, мы отчасти ориентировались именно на православный тип религиозности). Все общие черты, главные элементы религиозной ситуации и проблематики те же, и русская реальность лишь добавляет к ним свои детали и колорит: колорит болезненной остроты, более резкой кризисности всех процессов и всех конфликтов. Имманентная черта самого способа жизни, самовоспроизведения духовной традиции — борьба охранительной и обновительной тенденций, “консерватизма” и “модернизма”. Эта борьба — наиболее зримый фактор религиозной ситуации момента, фактор сам по себе естественный, неизбежный и здоровый. К нему добавляются, однако, два других фактора: всесторонний глубокий кризис — власти, экономики, социокультурной сферы, а также крайняя недоразвитость самой религиозной жизни, еще вчера насильственно низводившейся тоталитаризмом до двоицы примитивных форм, институт отправления обрядов плюс сервильная иерархия. В итоге оба полюса, и “консерватизм”, и “модернизм”, представлены в убогих версиях, вызывающих стыд за духовную историю страны. Далее: снова не только русской чертой является то, что “консерватизм” выступает сегодня, прежде всего, в форме анти-экуменизма, и анти-экуменизм испытывает явный рост и подъем. Здесь Русская Церковь и Россия следуют в русле общеправославной тенденции; и хотя есть и внутренние факторы, стимулирующие ее, она выражена у нас не столь резко, как в Сербии или даже Греции.
Но сильно ли связаны эти особенности с нашей темой? Ошибкой было бы пойти по напрашивающемуся пути, сочтя “консерватизм” косной препоной для творческого сознания и “модернизм” — светлою отдушиной для него. Нет спору, нынешнее русское охранительство охотно запретило бы все, что когда-либо запрещали или только хотели запретить Катков, Победоносцев и А. П. Толстой вместе взятые; однако и “модернизм” не выдвинул ровно ничего творческого, оставаясь подражателен и поверхностен. Как всегда, подлинная духовная задача — вне ущербной бинарности, и ее суть сегодня тоже ясна: это — восстановление аутентичной интеллектуальной традиции Православия, “Восточнохристианского дискурса”. Основанный на классической патристике и аскетической антропологии, развитый в энергийном богословии Византии, этот дискурс не был перенесен на Русь — что стало одной из главных причин фатальной слабости и неорганичности религиозной культуры в России, разрыва между Православием и просвещением. Однако в диаспоре русской мыслью и Церковью была блестяще начата его современная разработка, что выявила богатство и актуальность заложенной в нем модели человека, созвучность ее многим выводам современного опыта. Успешно начатый труд должен быть продолжен на русской почве; и здесь, в этом продолжении, творческое и религиозное сознание могут сообща отыскивать путь к осмыслению тех сдвигов, что ныне совершаются в таинственном фокусе реальности: в человеке.
Г. И. Успенский. Полн. собр. соч. в 14 томах — М., 1949.— Т. 8.— С. 385, 388 (“Волей-неволей”).
Source URL: http://magazines.russ.ru/znamia/1999/10/konfer.html
* * *
Журнальный зал | НЛО, 2000 N45 | Ольга Седакова
МНЕНИЯ
