Моя знакомая Лариса Р., приехав из Турции, на вопрос «ну как?» первым делом отвечает: «Отель, конечно, неплохой, но на пять звезд он не тянет. На четыре — согласна, но на пять — никак».
Теперь она это
Неведомое манит и очаровывает странников, но езда в неведомое никогда не смогла бы привлечь столько туристов. В данном случае действует тот же удивительный механизм, что положен в основу протестантской этики. Список избранных у Бога уже есть, и он не подлежит расширению. Казалось бы, зачем дергаться, выкладываться, стараться, если все предрешено? А затем, что, если даже адепт истинной веры вполне уверен в своем предназначении, в собственной избранности и предопределенности к спасению, лишний раз убедиться в этом не помешает. Более того, всякий раз убеждаться в своей избранности свыше никогда не надоест и не наскучит. Так и турист постиндустриальной эпохи: он, в принципе, знает, ему сообщили, показали, уже есть и отзывы знакомых, заслуживающие доверия. Но никогда не наскучит собственное удостоверивание в обещанном — ведь оно указывает на то, что мир схвачен, обуздан, поставлен под контроль, и на этой потребности в значительной мере и базируется индустрия туризма.
Восхищаясь безупречным ответом супруга, я подумал, что эта пара была бы способна и на более радикальный эксперимент. Например, в телевизоре супругам говорят, что самый большой в мире цветок, раффлезия, одновременно и самый вонючий. Там же, разумеется, сообщают, где растут эти цветы. И они добираются до указанного места, движимые исследовательским азартом, выходят из пятизвездочного отеля (допустим, выдержавшего проверку), доходят до цветка и по очереди нюхают.
— Ну как тебе, Вить, эта знаменитая раффлезия?
— Да, пованивает, слов нет. Но у нас в Усть-Чепецке еще и покруче ароматы.
Вердикт, таким образом, вынесен, значит, не зря съездили. Теперь при случае, в разговоре, — мало ли, вдруг зайдет речь, — Вить может вставить свое веское слово: да ладно, нюхал я вашу раффлезию, ничего особенного...
Но насчет Мертвого моря он был, безусловно, прав.
Иногда кажется, что совесть с ее укорами и угрызениями понимается неправильно, поскольку слишком уж преувеличивается специфика этой боли по сравнению с другими раздражителями. Однако
Итак, пообещавший не сдержал слова и, казалось бы, должен страдать, как если бы его кожа не сдержала удар ножа или укол иголки. Ибо кто он теперь? — он не тот, кем был, хотел и предполагал быть, а всего лишь кимвал бряцающий и водопад шумящий. Но целительная рефлексия помогает ему перевести стрелки, остаться ни при чем, остаться добрым дедушкой... Боль, связанная с модальностью обещания, носит самый общий характер среди всех душевных переживаний и в каком-то смысле является наиболее достоверной. В своем роде она совершенно проста — как воспаление, обморожение, ожог. Вот мальчик отморозил пальчик, ему больно, текут слезы — ведь пальчик часть его тела, а значит, и его самого. Если бы в таких случаях не возникало боли, живых человеческих организмов было бы гораздо меньше. А дедушка забыл о свистке и белке (прямо как мальчик, забывший надеть рукавичку) — теперь внуки смотрят на него с горечью и дедушку мучает совесть. Ничего удивительного, ведь пострадавшее обещание — часть его самого, вот инстинкт психического самосохранения и дает о себе знать. Если бы боль нарушенного обещания, если бы совесть не мучила, возможно, что субъектов было бы гораздо меньше, не исключено, что реальность субъекта не возникла бы вовсе.
Тут аналогия и кончается. Да, боль, как телесная, так и душевная, предупреждает об угрозе разрушения целого. Но с точки зрения организма отсутствие соматической боли есть норма: здоровое тело оповещает о себе нулевым самочувствием, а боль указывает на ту или иную патологию. В отношении психической целостности, включающей в себя все инстанции Я, боль — это норма, она и есть способ быть субъектом, способ жить человеческой жизнью. То, что Гегель определил как «несчастное сознание», а Александр Кожев не уставал уверять, что иного сознания просто не бывает. Несчастное сознание превозмогается верностью или забвением, из этих двух лекарств и состоит походная аптечка души; высочайшая ценность верности подтверждается тем, что это качество ценится даже у врагов. Почему же так трудно хранить верность, особенно в форме личного обещания?
Парадоксальным образом трудность выполнения обещанного, обещанного в тот момент, когда никто за язык тебя не тянул, приходится рассматривать как данность, почти на уровне земного тяготения. Предположим, что человек обещает какой-нибудь пустяк, то, что он обычно делает и так, не обещая. «Я обещаю каждый день дарить тебе цветы», — говорит он возлюбленной, притом что и так дарит их каждый день. И вот как только модальность обещания вступает в силу, вдруг возникают неизвестно откуда взявшиеся затруднения. Прежние сопутствовавшие обстоятельства вдруг ощетиниваются, принимают положение «против шерсти». В действие вступает аскеза с ее логикой преодоления, сразу вспоминаются слова Ницше о том, что Земля есть