это и есть всеобщая общедоступная аскетическая практика; соответственно, виртуозы обещания суть герои и избранники духа, которые, впрочем, делятся на два неравных класса. С одной стороны — силачи, атланты в удержании слова (спартанцы, самураи, рыцари средневековой Европы), а с другой — иллюзионисты- штукари, способные жонглировать надломленным обещанием и нести его дальше и дальше так, чтобы оно не развалилось на куски (например, античные Афины или тот же Израиль). И то и другое нелегко, хотя природа усилий, разумеется, различна, но, что очень важно, все расходящиеся стратегии обещания затем вновь сходятся в одном, предельно уязвимом суставе — там, куда забрасывается острый крючок гарпуна. Он должен закрепиться, чтобы производство будущего, важнейший вид человеческого производства, состоялось и возобновилось. В этой трансцендентной точке находятся свидетели обещанного, адресаты обетования, от которых, в принципе, не так уж много и нужно, прежде всего нужна сама нужность обещания, ибо ее больше негде взять в этом мире. А за пределами мира в этой позиции пребывает Б-г, всеведущий, главный адресат Завета,
Роль Б-га в этом качестве незаменима, он держит основную тяжесть заключенного обета. Тут он должен быть безупречен, иначе Высший Суд теряет всякий смысл. Праведная жизнь верных зависит от аскезы, от длинной воли и повседневных усилий тех, кто пообещал, но в еще большей степени она зависит от надежной, эталонной памяти Того, Кто потребовал и принял обещание. Господь может быть суровым, милосердным, может подвергать испытаниям и осыпать милостями, ибо пути Его неисповедимы. Но. Если Б-г существует, Он должен помнить все, что Ему обещали, иначе не сберечь души смертных.
Я смотрю на
Благодаря гостеприимству художника Якова Хирама три дня мы провели в Тель-Авиве. Якова отличают две особенности: он говорит тихо и отвечает не на тот вопрос, который задан, а сразу на следующий, что умеряет словоохотливость собеседников и благоприятно сказывается на экологии акустической среды. К этому времени я уже понял, что главная трудность для приехавших из Петербурга в Израиль состоит не в жаре и не в хамсине, а в шумовой завесе слишком громкой гортанной речи, к которой я так и не успел адаптироваться. Яков Хирам подарил оазис отдохновения.
Яков живет в центре Тель-Авива на улице Элиаху, хотя в каком-то смысле он живет в своем достаточно герметичном мире, выбранном и выстроенном на основании внутреннего родства. Его небольшая, но очень хорошая библиотека состоит из книг, которые действительно читаются и упоминаются в разговорах. Они стоят на нескольких полках, и в каждом томике две-три закладки: Платон, Монтень, Руссо, Пушкин, Ницше, Шпенглер, Набоков, Рильке, с десяток книг на иврите. Немногие вещи, составляющие домашнюю обстановку, насыщены биографическим временем, каждая таит в себе какую-нибудь извилину судьбы. И главное — принципиально ограниченный, можно даже сказать — тщательно охраняемый круг знакомств, где нет ни одной персоны, сохраняемой по принципу «почему бы и нет». Есть немало людей, для которых такой модус бытия — тайная мечта, трудная для осуществления, поскольку ее неизбежным следствием является высокая концентрация одиночества. Поговорить с достойным собеседником, конечно, лучше, чем с кем попало, но с кем попало лучше, чем вообще ни с кем, — и это считается аксиомой слишком человеческого. Но Яков Хирам верен себе, и, глядя на него, начинаешь думать, что это легко и естественно. В записной книжке Якова всего около десятка телефонов, и если не позвонит друг, тоже художник Ян, не зайдет в гости дочь и никак не проявятся несколько друзей и знакомых, живущих в далеком Питере, значит, одиночество будет продолжаться. В доме нет ни телевизора, ни компьютера, есть только предметы первой необходимости художника: холсты, краски, книги. И хозяин довольствуется этим, даже и не думая ссылаться на какую-то особую немилость судьбы.
Яков и друг его Ян — два живущих в Тель-Авиве художника. Если знать только их и предположить, что и остальные таковы, Израиль можно было бы назвать страной победившего искусства. Но я видел и картины, выставленные на продажу в квартале художников в Цфате, — вполне эпигонские, явно уступающие стихийным уличным выставкам Петербурга или Берлина. В итоге я остался в убеждении, что познакомился с лучшими художниками этой страны, хотя, впрочем, Якова знаю уже много лет.
В мастерской Яна мы провели целый вечер, попивая кофе, вино и снова кофе. В случайном порядке смотрели работы и обменивали впечатления на слова — обмен, конечно, неэквивалентный, ибо слова возникали в формате беседы, а поводы для них — в формате одиночества, куда более благоприятном для творчества. И все же вечер получился чудесным, слова выстраивались в правильный порядок, вмещая в себя удивление, иронию и мысль как высший эффект всех произносимых в мире слов.
Как художник Ян мастер сырой экспрессии, его работы отличаются очень высокой внутренней скоростью, которая подобающим образом связана в произведении. При восприятии связанная скорость высвобождается и производит сильную встряску — в спектре этого тихого взрыва преобладают эротические компоненты, включая эротизм самой формы. Мне редко доводилось сталкиваться со столь насыщенным и в то же время так хорошо упакованным чувственным началом. Едва ли не каждую работу Яна можно откупоривать как бутылку игристого вина, всякий раз удивляясь, что лучшее вино удалось сохранить напоследок.
Иное дело Яков. Визуальность Якова Хирама очень далека от сырой экспрессии. В его работы словно бы вмонтированы фильтры, призванные блокировать первое впечатление, а заодно и второе. Акупунктура чувственности затрагивается едва-едва, зато сейсмические волны распространяются долго и выходят далеко за пределы зоны непосредственного контакта. И портреты Хирама, и в особенности его
И искусство Хирама, и его образ жизни я называю практикой
Практика переселения трактует искусство не как ингредиент, а как основу, как чувственно- сверхчувственную реальность, которая ни для чего другого не нужна, но в которой, собственно, только и стоит жить. Отчасти такая идеология представлена в текстах Уайльда, в предпочтениях Дягилева, но в той или иной степени она свойственна многим художникам. Тем не менее больших приверженцев практики переселения, чем Яков Хирам, я никогда не встречал. Происходящее на территории искусства его волнует лично и самым непосредственным образом, благо что для переселившихся в эту страну нет безнадежно прошлых событий, таких, которые утратили актуальность только оттого, что однажды уже свершились. Через полчаса после встречи на автовокзале Яков уже объяснял, почему портрет Пушкина кисти Кипренского лучше всех прочих имеющихся прижизненных портретов, а заодно и всей иллюстративной пушкинианы — в процессе доказательства были раскрыты и перелистаны пять альбомов, после чего речь зашла о принципиальном различии между мимикой одаренности и самой одаренностью. И о тайнах портрета вообще, которые Яков удивительным образом знает все.