Он весь в белых снежинках. Разглядела — капли краски. Оказывается, на заводе случился пожар, быстро все красили, чтоб не оштрафовали за нарушение техники безопасности. Поэтому очки тоже в белых крапинках — попали брызги из пульверизатора… Так. Значит, стихийное бедствие встало на нашем пути!
Но я все-таки решилась и еще раз отпросилась с работы. Коллеги по Вселенной уже смотрели на меня вопросительно. Но заявление мы подали. И вот уже Валя Досужая прислала из Узбекистана мне туфли на платформе, а я съездила в Москву, где с помощью Танечки нашла поплин с выпуклыми цветами — на платье. И тут… позвонил “Скворушка”! На кафедру. Сердце мое бедное так и рванулось ему навстречу. Услышать его голос, вновь обретенное блаженство! Витя просил встретиться в одном дружественном для нас обоих доме. Но у меня на свадьбу приглашено сорок человек! Ребята уже пишут поэмы, тосты, покупают подарки. Сахарный говорил, что готовы куплеты… Нет, нет, Витенька, я выхожу замуж, не могу. Я хотела бы с ним встретиться, но не могла. Мамин характер: верность превыше всего.
(Комментарий Даши: “Он ведь звонил из-за писем Чехова или чьих?”. Она слишком хорошо знает “Филамур”. Да, из-за писем, но я как раз про письма сказала ясно: приноси на кафедру Кате — она ведь литературовед. Но никто никогда ничего не принес. Значит, письма были скорее всего лишь предлогом.)
Если бы не 26 лет! А то ведь я уже и молодилась. Платье сшила с четырьмя рукавами: вроде все строго — два рукава длинных, в обтяжку, а два сверху — крылышки такие. Ля-ля-ля, в общем. Если б мне тогда было 23!.. Хотя тоже не знаю... все-таки у него жена и сын.
А встреча наша случилась все-таки — в конце восьмидесятых. Хорошо помню, что это был последний день Съезда — того, знаменитого. И я вся в речи Сахарова, конечно! Прихожу домой, а мне передают, что Жора, друг Вити, приглашает на вечер встречи (20 лет со дня окончания ими университета). Если вы думаете, что там я с Витей тет-а-тет поговорила, то сильно ошибаетесь. Я опять об Андрее Дмитриевиче! Перестройка же… И вдруг Витенька говорит как будто серьезно: “Его выпустили, чтоб показать, какой он идиот”.
— Кто идиот — Сахаров? И это ты — физик — говоришь! Да он мог двумя руками писать разные формулы на разных досках.
— Раньше — мог, а теперь не может.
Я решила так: ну, он живет с другой, а со мной думал бы, как я. Стоп, стоп, Нина! Забыла, как в рот ему смотрела? Ты бы думала, как он! Вот так-то. (Но скорее всего, он просто меня поддразнивал, я не верю, что на самом деле Витя думал про Сахарова плохо.)
Когда сдавала кандидатский по философии, профессор спросил о теме диссертации и долго обсуждал со мной Витгенштейна, а потом… предложил пойти к нему в аспирантуру. Но я не любила советскую философию. Считала себя объективным идеалистом. Однажды случилась такая история, связанная с Жорой, другом “Скворушки”. У нас, значит, с Витей разрыв, и Жора меня утешает, то есть ходит со мной по Компросу (центральная улица — Комсомольский проспект) вечером. Я не знала, что сзади шла Люба Маракова, которая на следующий день устроила мне — при всей редакции “Горьковца” — буквально сцену.
— Горланова, ты страшный человек! Закат над Камой медовый, липы цветут, птицы поют, а ты свое: “первопричина мира, первопричина мира”!
— Первопричина мира стала законами физики, химии…
— Вот-вот, ты — страшный человек! Вместо того, чтобы под липами посидеть, птичек послушать…
Люба ведь не знала, что для меня город — не закат и не птички, а именно то место, где ведутся разговоры о первопричине мира. В дневнике 73-го года есть запись: “Гохберг говорит, что не может жить не в городе — отсутствие шума машин утомляет его физически”. Нет комментариев, но — видимо — я была полностью согласна с ним в то время.
В общем, я отказалась от аспирантуры по философии. Советские ученые писали словно голыми словами, а я даже в своей комнате привыкла слышать более свободные и одетые в разноцветные тона диалоги (друзья мужа от Кальпиди до Запольских любили задавать ему вопросы типа: “А если б марксизм развивался на основе восточных учений?”.
— Ну, озарение вместо скачка… Говорили бы, что озаряться может только пролетарий. Марксистское самадхи, Гегель-сутра, Фейербах-веда…).
Да, значит, это сентябрь 74-го, и Слава уже поступил на первый курс филфака, а Кальпиди еще не исключили за вольнодумство (ему не дадут сдать даже первую сессию). А мой муж, свободно переводящий марксизм на рельсы восточных учений, никак не мог сдать историю КПСС на втором курсе, говорил, что в него не лезут эти ТВЕРДЫЕ слова учебника. Его тоже исключили, о чем у меня тоже есть вещь “К вопросу о свежести севрюги”. Затем исключили Сашу Баранова. Это, кстати, был единственный человек, который меня всегда удивлял. Декарт писал, что у изумления не бывает “второго раза”. В науке удивления нет, поэтому и “первый раз”Декарту ставят в заслугу. А я вот могу удивляться двадцать раз. К логике Баранова я так и не смогла привыкнуть.
— Я считал, что женщины тупее мужчин, но с тех пор как… (во время паузы я жду, что он продолжит: “с тех пор, как пообщался с умными женщинами”) я пообщался с такими дебильными мужиками, что дальше некуда, больше так не думаю…
Моя диссертация называлась “Психолингвистические функции сравнения в говоре деревни Акчим”. Я сделала доклад на кафедре — работу одобрили в первом чтении. Но настроение на нуле. Новый ректор требует, чтоб семейные пары снимали квартиры. Кто ж нас примет, когда я скоро рожу! Ребенок — это плач и пеленки. Никаких памперсов тогда еще не было.
Однажды я плохо себя почувствовала и поднялась наверх, в свою комнату. Что же вижу: дюжие молодцы выбрасывают наши книги! Репродукция “Розовых любовников” Шагала, вырезанная из “Огонька”, кружится в воздухе. На секунду у меня дух захватило — наверное, один раз одна я (в мире) вижу, как летает Шагал! Да, для Шагала это органично, у него часто любовники плывут по небу на картинах. Ну а нам со Славой вылететь из общежития куда? Но у меня с собой было сильнодействующее средство: дурнота (токсикоз сильнейший). На одного дюжего молодца я тут же сделала “поблевушеньки”, а другому сказала: “Выброшусь из окна и напишу в предсмертной записке, что во всем виноват ректор”.
Мужики ушли, а я обратно стала заносить свои альбомы. Но ребенок не захотел, видимо, рождаться в такой мир. Я попадаю в больницу. А в это время по всесоюзному радио проходит сорокаминутная передача — интервью со мной об Акчиме. И она, кажется, кого-то поразила настолько, что центральное телевидение приехало снимать Акчим. Мой ангел, Мария Александровна Генкель (она тогда была завкафедрой) уверяет, что это может сыграть — ведет меня к ректору: