знали, что к ним приближаются болгарские солдаты.
За время долгого сидения в окопах на румынском фронте кавалеристы часто встречались с солдатами союзной армии, узнали их язык. Теперь, в минуту душевного волнения, им казалось, что румынский язык — самый понятный на этом участке фронта.
Рядом с Масенко топал по кочкам тяжелыми сапожищами молодой солдат последнего призыва. Он растягивал мехи не то ливенки, не то тальянки, гармоники с колокольчиками, наигрывая веселую солдатскую песню о Дуне и сарафане.
Болгарские и русские солдаты сблизились Долго, минуты две, не меньше, они стояли молча, не решаясь на последний шаг.
Гармонисты умолкли.
На поле недавних сражений стало тихо-тихо. Солдаты молча всматривались в лица друг друга, почерневшие от холодного осеннего солнца, обветренные лица крестьян, лица столяров, плотников, слесарей, людей самых различных профессий, рожденных не разрушать, не уничтожать, а созидать и строить.
— У-р-р-а-а-а! — закричали русские солдаты и с поднятыми кверху руками, чтобы было видно, что у них нет оружия, бросились к болгарам. Мгновение спустя все смешалось.
Солдаты обнимались, целовались, хлопали друг друга по спинам и плечам, бросали высоко вверх шапки, пожимали руки, приговаривали:
— Братушки! Други! Стрелять не надо!
Болгарский фельдфебель, высокий, чуть ли не в два метра, здоровенный детина лет тридцати пяти, на голову выше длинного кавалериста Якова Масенко, на ломаном русском языке крикнул:
— Войне конец! Мир!
— Мир! Мир! — хлопал его по плечу Масенко.
Солдаты обменивались табаком, сигаретами, деньгами, гребенками, бритвами и другими предметами фронтового обихода.
— Братья!.. Братушки!.. Мир!.. Конец войне! — слышалось со всех сторон.
Фельдфебель тыкал пальцем в грудь Якова:
— Ваша митральеза, — так он называл пулемет, — прострелила меня восемь раз. Восемь дырок на теле.
Он расстегнул шинель и мундир, поднял рубаху и показал еще свежие, недавно зарубцевавшиеся раны.
— А лет сорок назад на Шипке наши деды вместе дрались с турками. Твой дед помогал моему добывать свободу болгарскому народу. Теперь русские солдаты против нас, нехорошо! Что деды скажут! Пусть генералы воюют. Мы — братья! Други мы! Други? — спросил он Якова Масенко.
— Други! — согласился тот, потряхивая огромную лапищу болгарина.
— Слушай, друг! — спохватился Масенко. — Ты бы своего Фердинанда, того… как мы Николая, — под зад!
Внезапно тишину мирного дня разорвали орудийные выстрелы. Один, другой, третий… Снаряды взорвались недалеко от братавшихся солдат. Кверху взлетели комья земли, окутанные черным дымом.
Солдат с серьгою в ухе поглядел за линию своих окопов.
— Иш, поганцы! Пугают! Это наши! — крикнул он возмущенно.
Измайлов переглянулся с Масенко:
— Пора, ребята, по домам! Дело сделано! Расходись!
Болгары и русские условились о новой встрече, торопливо простились и отошли к своим окопам.
По дороге к «дому» Масенко процедил сквозь зубы:
— К артиллеристам я сегодня же наведаюсь, поагитирую их. Сами пойдут брататься.
Весть о братании с солдатами неприятеля облетела окопы.
Солдат с серьгою в ухе восторгался:
— Ловкую штуку придумал товарищ из Питера.
Он вспомнил Карпова — путиловского рабочего.
ОБИТАТЕЛИ ДВОРЦА КШЕСИНСКОЙ
Однажды у старого приятеля Ивана Александровича Борисова Измайлов увидел любопытный фотоснимок.
На землю брошена холстина. На ней, на фоне деревянной изгороди и стоящего в глубине скромного, выбеленного известью домишки с открытым настежь окном, расположилась живописная группа из шести молодых солдат.
Внизу снимка тянулась поставленная в кавычки надпись:
«ОБИТАТЕЛИ ДВОРЦА КШЕСИНСКОЙ»
Фотограф выцарапал ее на негативе снимка, да так и отпечатал для характеристики тех, кого он сфотографировал.
«Солдаты — и дворец известнейшей в дореволюционное время петербургской балерины?» — удивился Измайлов.
Он знал, что Владимир Ильич Ленин в апреле тысяча девятьсот семнадцатого года выступал в этом дворце перед партийными работниками Петрограда, а с балкона дворца не раз говорил с питерскими рабочими.
Но при чем тут солдаты-фронтовики и эта надпись?
— Кто это? — спросил Измайлов приятеля.
Тот рассмеялся.
— Сказать тебе, не поверишь.
— Да кто же они, эти «обитатели дворца»?
— Я, своею собственной персоной, и мои друзья-однополчане — радисты штаба сорокового армейского корпуса царской армии, — ответил не без гордости Борисов и пододвинул фотоснимок поближе к Измайлову. — Присмотрись лучше! А я расскажу тебе его историю.
Измайлов с интересом рассматривал на фотокарточке однополчан Борисова довольно редкой в то время специальности — солдат-радистов, а его приятель приступил к рассказу.
— Собрали нас, радистов, со всех концов Российской империи. Жили мы в сороковом радиотелеграфном отделении сорокового армейского корпуса. Жили дружной семьей.
Вот этот, в верхнем углу слева, я сам — коренной петроградец, рядом — латыш из Риги, Александр Калнин. Подле него — киевлянин, Кочергин, высокий, стройный красавец, умница, каких мало. Внизу подо мною — балагур, весельчак, разудалый парень, русак с широкой душою — Василий Попов, из города Верного, теперь Алма-Ата. Чего он забрался на край света, трудно сказать. Беспокойная душа. Все искал нового, а попал к нам, в штаб сорокового корпуса.
Рядом с Василием пристроились два украинца: Иван Гетало и Семен Ищенко. Оба Харьковской губернии, оба не говорили, как мы с тобою, а балакали на украинской мове. Парни, скажу тебе, огневые. Грамотные, дело знали не хуже латыша, а тот считался среди радистов богом.
На карточке они изображены рядом с Поповым, совсем как лучшие дружки, но в жизни цапались с ним частенько. Гетало с Семеном — франтоватые солдаты — держали себя в чистоте и порядке, а Попов был не то чтобы грязнуля или растрепа, но и не на высоте, как говорят. Фуражка сдвинута набок, ремень не затянут, сапоги без лоску. Но радист отличный, особенно на приеме шифровок. С головой парень.
Так, полушутя, полусерьезно, представлял Борисов своих дружков-однополчан.
Где они теперь? Какова их судьба? Живы ли? — он не знал. С той поры прошло почти полвека,
Оказывается, друзья фотографировались в маленьком румынском городке Онешти, в конце апреля тысячи девятьсот семнадцатого года.