солдат и покинул зал.
Адъютант с аксельбантами на офицерском кителе закричал, размахивая руками:
— Замолчать! Крамольники!
Но артисты будто не замечали того, что происходит, в зале. Они вышли из-за ширмы и пели, подыгрывая себе на гармониках, словно издевались и над сбежавшим генералом и над орущим в растерянности адъютантом.
Из зала неслись возмущенные слова офицеров:
— Арестовать! Немедленно!
Но певцы бесстрашно стояли перед ширмами и играли на гармониках все тот же пламенный мотив, а за ними торжественно и величаво, по-прежнему без слов, подпевали выздоравливающие воины, солдаты царской армии.
— Под суд! Под суд! — бушевал адъютант.
В перерыве между двумя взрывами криков он приказал вызвать охрану госпиталя. В зале началась сумятица, забегали офицеры, засуетились, успокаивая солдат врачи и сестры.
Спустя несколько минут к сцене, нехотя, не спеша, подошли с берданками четверо бородачей- ополченцев. Но в этот миг в зале и на сцене погас свет, наступило замешательство, офицеры зачиркали спичками, заскрежетали зажигалками.
Когда принесли свечи и осветили сцену, отчаянных артистов и след простыл. Там, где они только что исполняли свою крамольную песню, стояли две ширмочки с безликими гренадерами да на стульях лежали, поблескивая кнопками, гармоники.
Растерянный неожиданным оборотом дел конферансье прислонился к кулисе. Ему было, что называется, не по себе. Ни он, ни кто другой не знал толком, откуда явились эти подпоручики — Смирнов и Потехин. Сами они представились подпоручиками из соседнего госпиталя. Сами просили занять их в концерте.
«Соседнего! А какого? Да и офицеры ли они? А может, это мобилизованные студенты-гуляки или, того хуже, агитаторы из социал-демократов, что приехали на фронт прямо из ссылки „искуплять вину перед родиной“», — мелькали в голове конферансье мрачные мысли.
Сестры и санитары с трудом развели солдат по палатам, терпеливо успокаивая возбужденных концертом больных и раненых. Но и после того, как солдаты остались в палатах одни, они долго еще вели разговоры о «гренадерах»-смельчаках, не побоявшихся ни генерала, ни штабных офицеров, ни военно- полевого суда.
Мало-помалу сошлись на том, что подпоручики эти совсем не подпоручики.
Неспокойно было в эту ночь в палате, где лежали матрос-черноморец и бородатый солдат с простреленной рукой.
Койка Измайлова была пуста.
— Ах, заешь тя вошь! Неужто и в самом деле он? — задумчиво вопрошал бородач.
— Кто?
— Да разведчик наш, Измайлов!
— А что он тебе? — недовольно проворчал матрос, поглядывая на дверь.
— Так пел-то разведчик!..
— Ну и что, что разведчик? У козла длинна борода, а он все козел-батюшка! Так и ты! Борода до пупа, а ума ни на волос! Знаешь, кто пел, и молчи! — матрос грозно взглянул на бородатого солдата.
Тот, проворчав, что он все понимает и никому ни гугу, ничего не скажет, умолк.
На всякий случай товарищи по палате смяли подушку и простыни на койке разведчика, а под одеяло засунули халаты. При тусклом свете ночной лампы мало кому пришло бы в голову, что койка пуста.
— А теперь, братва, спать, — приказал матрос.
Утро принесло еще одну новость. Пропал выздоравливающий разведчик Измайлов. Обыскали весь госпиталь, никаких следов…
Под подушкой на койке Измайлова нашли кисет с махоркой и спичками да недокуренную козью ножку — все, что осталось от разведчика.
Командование объявило розыск. По госпиталю пошли толки, что один подпоручик, не то Смирнов, не то Потехин, действительно похож на Измайлова. Смущали светлый цвет волос и усики. А так — по всем статьям — Измайлов.
— Перекрасился! — смеялись солдаты. — То-то он последнее время перед зеркалом старался. Готовился! А мы-то думали, сестричка виновата.
Гармонисты нагнали страху на командующего. Он передал военно-полевому суду троих подозрительных, «неблагонадежных» солдат.
О судьбе гармонистов ничего не узнали, они исчезли. Ходили слухи, что свет в зале погас не сам по себе, что «аварию» подстроил госпитальный монтер. Говорили, что он же увел со сцены двух «гренадеров». Да и берданки у ополченцев оказались без затворов и штыков. Кто их так своевременно снял да припрятал, осталось неизвестным, хоть следствие по этому делу проходило с пристрастием.
Монтера таскали к военному следователю, он чуть не угодил в военно-полевой суд, да все было гладко слажено, не к чему придраться.
Следователь установил, что во время концерта монтер не уходил со сцены, а провода испорчены совсем в другом месте, далеко от сцены. Пройти туда незаметно монтер не мог.
— Не монтерских это рук дело, — решил следователь. — Провода рвал кто-то другой.
Так и отпустили монтера.
Дело принимало скандальный оборот. Раздувать его не имело смысла. Командующий решил погасить скандал, попросту забыть о происшествии, боясь, что предание дела огласке плохо отзовется на нем самом.
Прошло несколько дней. Начальника госпиталя сменили. Больных и раненых солдат отправили: кого — в часть, кого — в команду выздоравливающих, а кого — в другой госпиталь, с напутствием держать язык за зубами.
Что же случилось с Измайловым?
Солдаты, пока еще их не выписали из госпиталя, провели свое следствие. Выходило так, что Измайлов с другим певцом переоделись в заранее приготовленную одежду и ушли с обозом в Батум.
На другой день после концерта рано утром из Трапезунда уходил большой обоз с легко раненными. С ним, говорят, и ушел от полевого суда Измайлов со своим товарищем, с тем, кто изображал второго гренадера.
Спрятали их солдаты — своя кровь, своя косточка.
ЗУБРИЛИНСКИЙ ТУПИК
«ИЗ ПОЛОНКИ. № 14. ПОЕЗДНАЯ. 1 МАРТА 1917 ГОДА ПРИНЯЛА А. КОЧЕТКОВА
ДНО 1 И З ДЧ К ДНЗ
П № 326 ПРИБЫЛ В 13 Ч. 30 М. БЕЗ ПУТИ И ИЗВЕЩЕНИЯ ОБ ОТПРАВЛЕНИИ. У МАШИНИСТА ОКАЗАЛАСЬ ФИКТИВНАЯ ПУТЕВКА.
СТАНКЕВИЧ».
Такая довольно потрепанная на сгибах телеграмма попала в наши руки, когда мы просматривали архивные документы о последних днях царствования последнего русского царя Николая II.
Нельзя было пройти равнодушно мимо этой находки.
Прежде всего нас заинтересовали слова: «У машиниста оказалась фиктивная путевка». Сами по себе они еще мало о чем говорили. Но дата телеграммы — первое марта тысяча девятьсот семнадцатого года — заставила призадуматься.
Из книг и воспоминаний стариков железнодорожников нам было известно, что двадцать восьмого февраля тысяча девятьсот семнадцатого года на станцию Дно из ставки верховного главнокомандующего, находившейся в Могилеве, прибыли два поезда: царский — с Николаем II и свитский — с приближенными