его заботливый, слегка обеспокоенный взгляд. «Отчего хмурый? Плохо спал? Вид твой мне не нравится. Постой-ка, постой, а нет ли у тебя температуры?»
В тот же миг обязательно появится из спальни мама; поспешно усадят его в кухне на табурет, и начнётся заглядывание в рот, подсчёт пульса, прикладывание холодных рук ко лбу. И в каждом слове, в каждом взгляде столько неприкрытой тревоги, что против воли отведёшь глаза, бормоча в ответ невнятное.
Смутное чувство неприязни к себе, стыда поднялось в душе, когда представил себе ясно эту сцену. Как будто совершил что-то недостойное, постыдное, а они в ослеплении своём не видят, не замечают, считая его всё тем же, прежним, неизменно порядочным, добрым.
Бабушка ткнулась коленкой в край дивана. Рука её, сухонькая, морщинистая, потянула одеяло. Теперь уж действительно не отвертеться. Придётся вставать, хотя на часах только семь, и школа в пяти минутах ходьбы от дома, и счастливые одноклассники ещё видят безмятежные сны.
Бабушка — бывшая учительница. Она неумолима. Она терпеть не может разболтанности и праздного лежания в постели. «Ты должен вставать в семь, чтобы избежать спешки, — твердит она Серёже из года в год наставительным, не терпящим возражения тоном. — Когда человек торопится, он глотает пищу, не прожёвывая, и этим навеки губит свой желудок. Начинается с расстройства, несварения, а кончается хроническим неизлечимым недугом. К тому же утренняя спешка часто приводит к опозданиям и что ещё хуже — прогулам. А у тебя и так не всё благополучно с учёбой».
Бабушкина рука юркой ящеркой щекотно пробежала по пяткам, двинулась вверх вдоль спины, Серёжа кубарем скатился с кровати и, ойкнув, запрыгал на одной ноге, крепко растирая грудь.
Батареи едва дышали теплом, а на улице — градусов двадцать шесть, если не все тридцать. На прошлой неделе, в последних числах января, в теплынь, когда с протяжным уханьем сползал с крыш по водосточным трубам снег и за окном что-то беспрерывно капало, тренькало, сочилось, и слышно было, как с шипением разбрызгивают воду проносящиеся по улицам машины, — батареи накалялись невыносимо. А теперь, спустя четыре дня, в трескучие морозы, растратив понапрасну весь свой пыл, они едва теплились и, казалось, вот-вот испустят последний вздох.
Серёжа начал было делать зарядку, но только присел раз-другой, слушая сухой треск суставов в коленях, и бросил. Быстро оделся.
Он хотел уловить момент, когда отец спустится на первый этаж за газетами. Едва захлопнулась за отцом дверь, Серёжа кинулся в ванную. Даже не стал по стойкой привычке разглядывать в зеркале лицо, отыскивая на подбородке, под носом, на щеках коварные прыщи. Старался успеть до возвращения отца. Да и бабушка стояла в дверях ванной, как грозное напоминание.
— Ты слишком копаешься, теряешь драгоценные минуты, — говорила она так, точно в назидание перед всем классом отчитывала незадачливого ученика. — Утро — самое продуктивнее время для занятий. Ты мог бы лишний раз полистать учебники. Это просто необходимо делать при твоих способностях.
Серёжа вошёл в кухню, ощущая приятную свежесть и мятный запах во рту, уже одетый, причёсанный, с розовым после умыкания лицом. Свистел на плите закипающий чайник, бурлила вода в кастрюлях, шипело, постреливая, масло на сковородках, изнемогая от жары, потели стены. Неутомимая бабушка с необычайным проворством двигалась в клубах пара. Она что-то жарила, чистила картошку, роняя на серый крапчатый линолеум узкие полосы кожуры, хлопала поминутно дверцей холодильника, доставала и вновь убирала какие-то свёртки. Бабушка походила на фокусника. Казалось, у неё выросло по меньшей мере два десятка рук.
Перед Серёжей на столе появилась тарелка с геркулесовой кашей. Серёжа подносил ко рту полную ложку вязкой, клейкой массы, с трудом жевал. С детства он терпеть не мог геркулесовую кашу, с тех самых пор, когда его, хилого мальчишку, стали звать во дворе Геркулесом.
А бабушка села напротив, вытирая полотенцем потное, осунувшееся как-то сразу лицо, и с явным неодобрением посматривала на Серёжу.
— Да что ты тянешь-то всё, тянучка? Нет, не по моей системе тебя воспитывали. Ну что ж, пусть пожинают плоды.
В вопросах воспитания с бабушкой трудно было спорить. Умственные способности Серёжи, подвергнув ещё в раннем детстве скрупулёзному осмотру его головку, бабушка определила так:
— Ничего путного не выйдет. Только труд, труд и строгость могут помочь ему. Типичный середнячок.
На этот счёт у неё сложилась собственная, годами практики проверенная теория:
— Вот Костя Зубик — талантливый ребёнок. У него головка клинышком, а у нашего круглая, как шар.
И никакие мамины возражения, никакие доводы, ссылки на то, что и у отца, между прочим, её родного сына, тоже круглая голова, не могли поколебать прочной основы бабушкиных убеждений.
— У Андрюшеньки на лбу шишки гениальности. Я с младенчества заметила, — только и отвечала бабушка на это.
Подобные споры разгорались обычно, полыхали жарким пламенем во время торжественных воскресных обедов, когда вся семья собиралась вместе за одним столом.
— Да чепуху вы, извиняюсь, городите! — кричал громогласно, выступая на подмогу дочери, дедушка Вася, прошедший все войны с далёкого двадцатого, когда пятнадцатилетним мальчишкой убежал на польский фронт, кадровый пограничник. Он вскакивал из-за стола, со стуком роняя табурет, шея его краснела, топорщились будённовские усы. — Не в кого ему середнячком! Мать росла на погранзаставах, всегда и везде первая была — на лошади сидела, как влитая, стреляла так, что любой солдат позавидует. В школе и в институте — отличница, с медалями окончила. А об Андрее, отце его, и говорить нечего. Да и деды с бабками не подкачали, я всем скажу: во внука своего верю, как в самого себя!
Дедушка не признавал сантиментов. Но тут он обязательно подходил к Серёже, наклонялся и, щекоча жёсткими усами, звучно, со вкусом целовал в лоб.
Скоро год, как не стало дедушки. Отошли в прошлое рассказы о бесстрашном корпусе Гая, о рейде по польским тылам, о границе, контрабандистах, перехваченных партиях с опиумом, басмачах, шпионах и диверсантах… И по праздникам уже не приезжает он в синем строгом костюме, подтянутый, пахнущий слегка одеколоном и утренней прохладной свежестью, с неизменными цветами и шампанским, внося с собой дух торжественный, счастливый и непринуждённый.
Со смертью дедушки, казалось, ушла из-под ног твёрдая земля, сменилась песком — сыпучим, зыбким. Стоял на распутье, гнулся под ветром, и не хватало сил, чтобы двинуться вперёд.
Да и куда идти, на что решиться? Завтра истекает срок. Написать сочинение и снести перед занятиями на четвёртый этаж, как ключ от города на Поклонную гору, а потом настежь ворота, голову к земле, чтобы не видеть, не чувствовать плевков, унижения, насмешек… «Нет! Нет, ни за что!»
Слишком хорошо помнил Серёжа, как за школой на ящике сидел Витька Демьянов. А рядом на коленях изгибался, корчился, словно от желудочной боли, несчастный Лека:
— Ну зачем же, зачем, Витёк?
И некому помочь, некому заступиться. Таращили глаза, сбившись в кучу, будто испуганные овцы.
— Паша, подскажи!
Пашка-Упырь, бессменный телохранитель, поднял за шиворот, встряхнул, точно пустой мешок.
— Повторяй, падла: «Виктор Геннадьевич, я, твой раб недостойный, клянусь вечно служить…»
А следом в тот же день случилось и совсем страшное. Не знал, но догадывался по виду Лёкиному, обезумевшим глазам, да и Пашка рассказал со смехом, что в подъезде Витёк окрестил Голубчика, окатив его с ног до головы мочой.
Значит, не писать сочинение. Но тогда Демьян пойдёт приступом. Сила на его стороне. И уж в этом случае пощады не жди. Стаей слетятся к школе, выследят, загонят на пустырь…
«Да за что же вы его, ребята? Он же свой…» И, охнув, на выдохе — «в душу», чтобы с ног долой. А потом в кружок возьмут: завертятся безумной каруселью лица безглазые, плоские, как тени, руки мелькающие, ощеренные рты… «Дай же и мне! И мне дай, парни! С оттяжечкой!» И вот уже вместо слов только хрип и сап. Всё быстрее их диковинный танец…
И поплыли у Серёжи перед глазами, теряя чёткость очертаний, книжные полки, прилепленные к