такие! — Демьян потёр руки, возбуждённо прошёлся по кухне. И в запальчивости, словно пытаясь доказать кому-то: — Мы теперь любого: захотим — помилуем, захотим — с дерьмом смешаем. Хоть у нас и нет «Ливайсов» разных, курточек фирмовых, мафонов японских. Хоть у нас пахан с матерью — люди простые. Всю жизнь пашут на Лихачёвском. Добросовестные, как муравьи, незаметные. А Голубчик, раб верный, сыну их, между прочим, портфель таскает, пятки лижет… А у Голубчика папаша, между прочим, шишка. За ним «Волгарь» чёрный каждый день…
И тут — Серёжа отчётливо помнил это — из глубины квартиры донёсся ясно слышный, но тихий плач. Демьян замолчал. И стал вдруг похож на того прежнего Витю Демьянова, аккуратные чертежи которого, сделанные всегда цветными карандашами, любила показывать классу математичка Клара.
Эта резкая перемена поразила Серёжу.
— Опять, — сказал Демьян, и лицо его передёрнулось. — Накричится, а потом идёт в комнату, дневники мои старые достаёт, грамоты… А я что? — Демьян пошарил в ящике кухонного стола, достал папиросу, размял, закусил умело. Он стоял у приоткрытого окна, нахохлившись, посасывал «беломорину», воровато поглядывая на дверь. — У меня столько врагов — ждут удобного случая… Если отойду от ребят — хана. Пристукнут где-нибудь в подъезде.
Нет, ошеломительное признание своей слабости, непрочности своего могущества не разочаровало, не вызвало вполне понятного злорадства: «Ах, значит, и ты боишься! Ах, значит, и у тебя…» Наоборот, растроганный внезапным доверием, Серёжа думал тогда, вцепившись в край стола побелевшими пальцами, — забыв о Голубчике, о сквере, обо всём, — что никогда, даже в трудную минуту, он не покинет Демьяна. Он защитит его своей грудью, если надо, бросится на ножи… Они победят коварных врагов, они прославятся, о подвигах их заговорят все.
Но до чего же это казалось теперь нелепым, глупым, невозможным — поверить трудно, что думал так всего три-четыре месяца назад. Ведь Демьян не человек, его даже в разряд животных не зачислишь. Он безжалостен; он, глазом не моргнув, искалечит, раздавит, сотрёт с лица земли.
5
На первый урок — физику — Серёжа опоздал. Он понял это, миновав железные ворота школьного двора, как всегда в утренние часы, широко распахнутые. Пятиэтажное здание школы всё в огнях, словно просвеченное насквозь, зловеще молчало. Ночные фиолетовые тени жались к стенам ближайших домов, прятались под заснеженные деревья, в беспорядке толпящиеся вдоль бетонного забора. Занимался серенький зимний рассвет.
Одним духом взлетел Серёжа на высокое, уже основательно вытоптанное крыльцо и замер перед массивной двустворчатой дверью, не решаясь распахнуть. Сквозь стекло в желтоватом рассеянном свете он видел центральную часть вестибюля и завуча Нину Петровну (формой тела она удивительно напоминала гитару, лишённую грифа), стоящую как раз против двери в величественной, почти скульптурной позе: голова чуть откинута назад, руки скрещены на могучей груди, и нога в коричневой, лаково блестящей туфле нетерпеливо постукивает об пол тяжёлым, низко срезанным каблуком.
Нина Петровна была вся — ожидание, вся — готовность к действию. Она возвышалась в центре вестибюля, как символ карающей силы, того единственного, что могло ещё, по мнению завуча, поддержать авторитет учителя, порядок и дисциплину в школе.
Серёжа отпрянул от двери. Мурашки пробежали у него по спине, лишь только представил он, как потянет ручку двери на себя и лицо Нины Петровны — грубое, мужеподобное лицо с тёмными усиками над верхней губой — приблизится, наливаясь чернотой, точно грозовая туча. Разящие молнии вылетят из глаз завуча, кажущихся под стёклами очков чудовищно большими. Громовые раскаты её голоса достигнут ушей каждого учителя и каждого ученика, напоминая об ответственности и дисциплине. «Ну, ты знаешь, когда начинается урок? Так, это ты, слава богу, усвоил за восемь с половиной лет. А теперь взгляни на часы… Только не надо оправдываться, не надо лгать!» И с брезгливостью, двумя пальцами принимая из рук его дневник, кивком головы укажет в сторону своего кабинета.
Но Серёже положительно везло в это утро. Когда он вновь с осторожностью приблизился к двери, вестибюль был пуст. Это казалось невероятным, это противоречило всем правилам, ведь Нина Петровна обычно, отпустив вместе со звонком на урок дежурных, сама простаивала у двери до девяти. Ещё не веря своему счастью, Серёжа скользнул в вестибюль, кошачьими, мягко пружинящими шагами прокрался в раздевалку для младших классов — дверь её всегда оставалась открытой. На вешалках, у входа навалены были ворохи одежды, несколько шапок и пальто валялись на полу. Серёжа разыскал свободное место, повесил пальто, сунул шапку и шарф в рукав.
Теперь оставалось подняться по лестнице на второй этаж и на ходу придумать себе хоть какое- нибудь оправдание.
Прежде чем выйти на лестничную площадку, Серёжа на всякий случай обернулся — взглянуть, не выросла ли ненароком в дверях канцелярии грозная фигура Нины Петровны. Но вестибюль был пустынным и тихим на удивление. Серёжины шаги, хоть и старался он ступать неслышно, гулко разносились в тишине. Школа напоминала враждебный лагерь.
Но удача не оставляла его. Дверь физического кабинета оказалась приоткрытой. В противном случае пришлось бы стучать. А так появилась надежда проскользнуть незамеченным.
Вот только что? он скажет физику, какие слова найдёт для своего оправдания, если тот вдруг увидит и спросит? Харитону Петровичу он не мог городить разную чепуху: о будильнике, который отставал на пятнадцать минут; или о больном зубе; или о классной руководительнице, задержавшей по неотложному делу (Харитон Петрович не станет проверять); или, на крайний случай, о расширяющем зрачки лекарстве, которое закапала глазник, запретив писать и читать до вечера… Физик не такой человек. Ему можно сказать правду или промолчать.
Серёжа, затаив дыхание, потянул ручку двери на себя. Напротив открылась часть белой стены со знакомыми портретами в проёмах между окон. Первым выплыл Резерфорд. Широкополая шляпа сдвинута на лоб, белозубая бесшабашная улыбка рубахи-парня на безупречно красивом лице, аккуратные, треугольничком подстриженные усы — он смахивал на лихого ковбоя из многосерийных вестернов, никак не на учёного. Дальше следовал Дж. Дж. Томпсон, седой усталый джентльмен в котелке. Серёжа выгнул шею так, что хрустнули позвонки, потянулся на цыпочках и увидел наконец деревянную кафедру и Харитона Петровича у доски рядом с Лариской Любавиной.
Пышнотелая Лариска в тесноватой уже кремовой кофточке и синей юбке, поверх которых был надет чёрный форменный фартук, прямо выставляя высокую грудь, сонно щурилась, глядела в сторону сереющего окна. Челюсти её двигались размеренно, неторопливо, она походила на сыто жующую корову. Ленивую томность выражало её круглое, безмятежно спокойное, уверенное лицо.
— Что значит — физика мне не нужна? — обращаясь к ней, говорил глуховато Харитон Петрович. — С таким же успехом ты могла бы сказать: мне не нужен мозг, я не хочу думать. — Морщинистая лысая голова физика едва доставала Лариске до груди. Путаясь в полах синего рабочего халата, Харитон Петрович мелкими шажками отступал назад, к краю кафедры, пытаясь заглянуть Лариске в лицо. — Ведь физика — это знание о строении, о законах того мира, в котором мы живём. Это постоянный поиск первооснов материи, первоэлементов природы. Мир элементарных частиц… Удивительный, загадочный мир, где продолжительность жизни измеряется миллионными долями секунды, И это ведь ещё относительное долголетие. Рождению там неизменно сопутствует смерть, а смерти — рождение. Кипит неостановимая, не прерывающаяся ни на мгновение работа вечно творящей жизни. Невидимый, неуловимый, невероятный мир… Какое касательство к нам с вами он может иметь? Но вот история. Когда Резерфорд зимой тысяча девятьсот одиннадцатого года вошёл в лабораторию, где работал его ученик Ганс Гейгер, со словами: «Теперь я знаю, как выглядит атом!» — никто и помыслить не мог, что начинается новый век, век атома, поставивший на повестку дня вопрос о жизни всего человечества, о судьбах Земли… — Харитон Петрович извлёк из кармана платок и вытер лицо устало. — Садись, Любавина. Надо бы записать тебе пару…
Лариска прошла между столов очень прямо, покачивая бёдрами. Она чувствовала следовавшие за ней взгляды мальчишек и, не поворачивая головы, из-под ресниц косила на тех, кто смотрел на неё. Она