глазами. Действительно, не слишком вдохновляюще на каждом шагу встречать убийцу своей сестры в грохоте улиц, где громкоговоритель вопит, что
И в библиотеке все сошло хорошо. По-видимому, немецкие коллеги Стани не жаждали чешской крови. Когда он пришел на работу в первый раз после того, что случилось с Еленкой, одни, вероятно, из осторожности, стали сторониться молодого Гамзы, другие словно стеснялись. Входя в служебную раздевалку, он ощущал вокруг себя не враждебность, а скорее смущение. Но, вероятно, он все это выдумал; может быть, они даже не знали о Еленке. Немцы, естественно, не следили за именами казненных с таким болезненным интересом, как чехи. Впрочем, чешские и немецкие служащие почти не общались. Только Шварц, для которого Станя отказался написать статью о Праге в немецкий альманах, знал о казни Еленки наверняка.
В перерыве, когда большинство служащих ушло обедать, Шварц с первой попавшейся книгой в руках приблизился к письменному столу Стани.
— Коллега, — сказал он, — от души вам сочувствую. Я осуждаю то, что допускает часть моего народа. Поверьте, не все немцы таковы.
Это были опасные слова, и Станислав сделал вид, что не расслышал их. Он только печально улыбнулся.
«Не все таковы! Часть моего народа! А что ты делаешь против этого?» — горячо возразил Станя в душе. И вдруг ему пришло в голову: «А что сделал я сам? Во время осенней мобилизации я как солдат готовился встретить нацистов, это правда. Но с той поры, как нас распустили по домам, я палец о палец не ударил, чтобы не допустить всех этих чудовищных злодеяний, которые происходили у нас после капитуляции. Я мучился, вот и все. А сейчас только и жду, когда за мной придут, потому что я ношу фамилию Гамза».
Отца арестовали в суде, за Станиславом могут прийти в библиотеку. Могут арестовать где угодно. Он нигде не был в безопасности, даже в тихом Клементинуме, где все дышало историей. Но в старинной библиотеке стояла тишина, оживленная присутствием спокойных людей, перед которыми нужно было сдерживать себя, и это хорошо действовало на Станю. На службе он не смел явно проявлять свою нервозность, как иносказательно называют страх, вынужден был подавлять ее усилием воли, и страх действительно отступал. Он прятался где-то в глубине души, как сторожевой пес на привязи. Ночью же, когда Станя спускал его с цепи, страх выскакивал, начинал выть и бегать. Станя уже знал это. Он боялся своего собственного страха больше, чем прихода гестапо.
Вот пока было необходимо сдерживаться перед кем-нибудь, Станя чувствовал себя хорошо. Но дома! Рядом с опечатанным кабинетом Еленки, где как будто еще звучали шаги гестаповцев; у невменяемой прабабушки, которая в самую ясную погоду твердила одно и то же: «Закрой ногу, дует», — и однообразно, до тошноты то и дело рассказывала все ту же страшную небылицу о какой-то неизвестной женщине, которая по ночам высыпает пух из ее перины. Счастливая прабабушка! Она боялась только за свои перины! Страхи Стани были похуже. Запрет появляться вечером на улице слишком рано загонял Станю домой, в душную комнату, обезображенную затемненным окном, которое не разрешалось открывать по вечерам. Он жил словно в мрачном чулане, и ему мерещились всевозможные ужасы. Обе старухи ложились спать вместе с курами, и бесконечными ночами Станислав оставался один-одинешенек. С бьющимся сердцем прислушивался он ко всякому шороху, доносившемуся снаружи, и сох от тоски, ожидая, скоро ли за ним придут. Едва заслышав в отдалении автомобиль, он ждал, напрягая все нервы, не остановится ли машина где-нибудь поблизости, и если шум мотора смолкал, ноги Стани подкашивались, и он был готов отдать душу богу. Всякий звонок в передней пробегал дрожью у него по телу, словно смертоносный ток. Во время чрезвычайного положения никто не знал, когда пробьет его час. Тем более человек, носящий фамилию Гамза. Отец погиб, погибла сестра, и в библиотеку пришла неприметная девочка предупредить о маленьком Мите… а тогда еще не было чрезвычайного положения. Тем более сейчас. Видимо, все Гамзы обречены на смерть, как и другие семьи расстрелянных; этому уже никто не удивится. А он торчит тут, как привязанный к немощной прабабушке (больных старше шестидесяти лет было запрещено принимать в больницы протектората, переполненные солдатами), не может шевельнуться и ждет смерти, как ягненок на бойне. Иногда он даже желал, чтобы это случилось скорей. Пусть приходят, пусть возьмут и уничтожат, лишь бы только скорей все кончилось. Любимой женщины у него нет, писать он не в состоянии… да и о чем писать? Если писать чистосердечно, то ведь его просто повесят. Жить было не для чего.
А потом оказывалось, что звонили не гестаповцы, а соседка из квартиры напротив, пришедшая за ключом от чердака, брюзгливый мужской голос принадлежал человеку, проверявшему газовый счетчик… и Станя каждый раз смущался и приходил в какое-то нелепо-веселое настроение. Он заходил к Барборке в кухню и заводил с ней разговор. Ведь она знала его вот таким, совсем крохотным.
— Барборка, — спрашивал он достаточно прозрачно, — ты тоже плохо спишь?
— Ну, какое там… сплю как убитая. Конечно, за день-то напляшешься. Мне ведь не двадцать лет.
— Тяжело тебе с прабабушкой, правда? С твоей стороны, Барборка, это большая жертва. Но нужно, чтобы мать с Митей еще пожили некоторое время в деревне.
Барборка отмахнулась — Станя может и не объяснять.
— Пускай себе остаются! Хозяйке повсюду бы мерещилась Еленка. — У Барборки чуть дрогнул голос. — А с бабкой я уж как-нибудь управлюсь, — закончила она твердо. — Ты мне только помогай по утрам. Главное — перевернуть ее. Но сейчас она не такая тяжелая, как раньше, от нее и половины не осталось. По правде сказать, Станя, я всегда ее ругала, да и как не ругать — старуха сущая ведьма, а сейчас словно блаженная, бедняжка, и речи у нее — как у малого ребенка. Только и слышишь: «Неллинька, Неллинька…» Никак не может сообразить, что это я.
— А тебя это не сердит?
— Ну вот еще. Пусть зовет хоть Корнелией, хоть Симфонией (Станя улыбнулся) — была бы ее душенька спокойна. Я уж который раз говорю себе: как хорошо, что нам бабку из Крчи вернули. Целый день только и дела, что на нее стирать — вот и не думается. Если бы только еды хватало.
Станя удивленно посмотрел на старую работницу. «Да, да, в этом все дело —
— Барборка, а ты не боишься у нас жить?
Барборка презрительно засмеялась.
— Чему быть, того не миновать, — ответила она. — Да кто станет ломать себе голову над этим. Все равно война скоро кончится.
Гитлеровцы наступают в России как шальные, захватили Крым, скоро падет Севастополь, это совершенно ясно, фон Паулюс рвется к сердцу Донбасса, Роммель побеждает в Ливии; океан от Бенгальского залива до австралийского побережья во власти японцев, которые топят английские и американские военные корабли. А здесь эта неугомонная старуха в пражской кухне спокойно утверждает: скоро конец. Барборка, нам еще придется подождать! Лишь бы дожить до этого времени!
— Вот что здесь написано, — возразила Барборка и вытащила из сумки с карточками листок плохой бумаги. Она протянула его Стане. Фиолетовые буквы, отпечатанные на стеклографе, совсем расплылись.
«Кровавой власти убийцы Гитлера приходит конец…»
— Кто это тебе дал? — переполошился Станя.
— Да швейцар, — спокойно ответила Барборка. — Нашел в почтовом ящике. Пустяки.
— Это листовка, за нее полагается смерть, — воскликнул Станя вне себя, — нелегальная листовка… или провокация. Сжечь… ну, в два счета.
Он хотел бросить бумажку в огонь, но был не настолько ловок, чтобы быстро открыть дверцу плиты. Барборка выхватила у него из рук листовку.
— Сейчас… дай только прочту, — сказала она, с важным видом насаживая очки на нос и заправляя дужки за уши. Станя чувствовал себя как на иголках. — Я хотела прочесть как следует, — говорила