Барборка, — да как раз чистила картошку. Думаю: вот только поставлю картошку. А тут бабке что-то понадобилось. Ну, я и забыла.
Она читала медленно, шевеля губами, отчаянно медленно. Станя думал, что он с ума сойдет. Но ему было стыдно прерывать старуху. Барборка дочитала листовку, бросила ее в плиту и захлопнула дверцу.
— Видишь, им скоро конец, — обернулась Барборка к Стане. Она взглянула на него и всплеснула руками.
— На кого ты похож! Краше в гроб кладут. Кости да кожа, и белый как полотно. Станя, видно, мне опять придется съездить в гости.
— Вот как! Выкинь из головы! Посмей только, Барборка! — рассердился он. — И денег у меня все равно нет ни гроша.
— Пустяки. Я тебе одолжу.
— Ни за что на свете!
Барборка один раз во время чрезвычайного положения уже ездила к знакомым за город. Она вернулась значительно толще, чем уехала. На живот она привязала себе свинину, за пазуху положила два комка масла, в подол зашила мак и соль. Возвратилась она сияющая, как после победоносного похода. Таинственно вызвав Станю от прабабушки, она с гордостью показала ему свои трофеи. Но Станя вовсе не вдохновился ее отважным предприятием. Он не проявил никакой благодарности за хлопоты, наоборот, еще сердито выругался. Что за выдумка! Сейчас, во время чрезвычайного положения! Что, если бы она попалась! Стоит ли жертвовать жизнью за два кило свинины?
— А что, не поймали ведь! Ты только попробуй. Силы прибавится.
Барборка явно находила азартное удовольствие в занятиях контрабандой, ей нравилось дурачить нацистов. А у Стани от страха кусок становился поперек горла. Что, если придут с обыском и найдут мак?
— Не беспокойся, он у меня упрятан в надежном местечке. А если и найдут, так стянут и слова о нем не скажут. Они ищут парашютистов, а вовсе не мак.
Откуда взялась эта легенда, никто не знает. Но сейчас вся Прага потихоньку рассказывала, что на Гейдриха покушались парашютисты из Англии. Лучше бы они не делали этого, добавляли люди. Посмотрите, какие ужасы творятся вокруг.
Станислав, чтобы хоть ненадолго вырваться из гнетущей атмосферы, поехал купаться в Браник. Переменить, переменить место! Переключив свою внутреннюю тревогу на внешнее движение, ты успокаиваешься.
Цвели акации, Станины пражские акации; одуряющий запах стоял даже в затемненном трамвайном вагоне, окна которого были замазаны темно-синей краской, безобразной, как цвет бумаги, в которую завертывают головки сахара. К счастью, несколько оконных рам было опущено из-за жары. Станислав примостился у одного из окошек полупустого вагона и не спускал глаз с Влтавы. Ему пришлось надеть темные очки для защиты глаз от яркого солнца и медных его отблесков на лазурной глади реки; а на другом берегу на пологих холмах раскинулась Прага, прекрасная до слез; мимо Стани проплывали окрашенные в нежные тона каменные стены, позеленевшая бронза и черепица, омытая дождем, выгоревшая от солнца, закопченная сажей, овеянная вечерними туманами над градчанскими садами и парками.
Сорвем с Градчан грязную тряпку со свастикой, провозгласил Готвальд в Москве. И вот флаг у нацистов сполз до половины флагштока — в знак траура по Гейдриху. Трамвай миновал музей Смèтаны над поющей водой у плотины, и Станя вспомнил, как Еленка с матерью ходили сюда утром по воскресеньям на лекции профессора Неедлы и возвращались после них празднично просветленные. Еленки уже нет, Неедлы — в Москве (он так обнадеживающе говорил на Всеславянском съезде), а эта верба у скамейки Новотного[211] и по сей день расчесывает свои зеленые волосы, слегка заслоняя вид на реку. «Какой это город, — в тысячный раз думал Станислав, — какой город! Эти продуманные пропорции! Это созвучие веков!» Романские стены, готические шпиля, тонкие витые украшения в стиле барокко на куполах перекликались между собой в музыкальном аккорде точно так же, как скаты дворцовых крыш и кудрявые сады, поднимающиеся по склонам. В королевской Праге нет ничего ни потрясающего, ни ничтожного. Она возвышенна и человечна, она прекрасна, она очаровательна. Она как раз созвучна этому крутому, но невысокому холму, составляющему единое целое с Градом, с собором святого Вита и с этой глубоко задумавшейся мелодичной рекой. Своды моста перекинулись через Влтаву в ритме совершенных метрических стихов, святые шествуют над речной гладью; на берегу выступают прелестные старинные мельницы; продолговатые острова раскинулись по Влтаве, как плавучие букеты. Прага неизданных чешских новелл опять обращалась к Стане. «Ты — город городов, — говорил он себе. — Быть может, я погибну, как сестра, пусть только останется в живых и говорит по-чешски этот город».
После того как Станя пересел у Национального театра[212], овеянного атмосферой, которую не удалось уничтожить даже в дни «гейдрихиады», тем непередаваемым чешским общественным духом, который непонятен ни одному иностранцу, атмосферой, созданной гением Сметаны, балладой о пожаре театра и легендой о том, как народ снова построил свой сгоревший театр; после того как Станя надышался благоуханием акаций и лип, доносящимся со Славянского острова, когда семнадцатый номер трамвая проехал мимо ограбленного памятника Палацкому[213] (немцы сняли фигуру историка и хотели переплавить изваяния муз на пушки); после того как Станя миновал бывшее Подскали, — почувствовалось, что Влтава стала другой — более народной, более могучей, рекой рыбаков, рабочих с водокачек и холодильников, промышленной и спортивной Влтавой, охраняемой шпалерами тополей, деревом пивоваров.
Смихов и Злихов на другом берегу мощно дышали своими прокопченными и произвесткованными легкими. Заводские трубы стояли рядами, подобные гигантским органам, и играли они нацистам и для их войны… Как тут не чертыхаться? Дымы вились в свете солнца, как белая вата, как сизый бархат и опаловый шелк. Они поднимались из заводских труб, точно дыхание множества людей, как никому не понятные мысли. Станя, бог весть почему, вспомнил, как когда-то друг его юности Ондржей Урбан рассказывал ему, что со дна фабричной трубы даже днем на небе видны звезды. Удивительное дело, колдовство… «Трубы… звезды… красные звезды…» — безотчетно думал Станя. Вероятно, он даже задремал, разморенный солнцем, — результат бессонницы и страхов по ночам. Трамвай свернул ненадолго с набережной на неинтересные подольские улицы. Станя снял очки и, отвернувшись от окна, окинул взглядом вагон.
Огненные вопросительные знаки и красные точки заплясали у него перед глазами после яркого солнца. Наконец глаза приспособились к полумраку в вагоне, и Станислав заметил напротив себя приятное девичье лицо, остановившее его внимание; оно показалось ему знакомым. «Где же я ее видел? В какой-то тяжелый момент. Ага, в тот день, после ареста Елены. Эта девушка пришла в библиотеку предупредить, чтобы мы увезли Митю». Тогда она была в берете, натянутом на уши, и в потертом пальто неопределенного цвета. Сегодня, в ясный погожий день, который больше подходил для народного гулянья, чем для массовых казней, и девочка сбросила с себя невзрачную оболочку. У нее были густые кудри, она сидела с непокрытой головой, в узкой застиранной белой блузке, рядом с каким-то пожилым человеком. Это была скромная, но милая девушка, и Станя уже собирался поклониться ей. Но тут взглядом она дала ему понять, что они незнакомы. «Жива, на свободе, вот и хорошо!» Станя не стал здороваться, и они продолжали путь как незнакомые люди. В Бранике она вышла из вагона. Одновременно с ней встал с места и пожилой человек. Он был худой, небритый, глаза у него были сонные, будто он не выспался. Станислав посмотрел, как они вместе поднялись по браницким лестницам и исчезли в потоке прохожих. Трамвай привез Станю на «Млинек».
Когда-то, еще в дни Первой республики, молодой Карел Выкоукал ездил со стройной Руженой Урбановой, теперешней пани Хойзлеровой, в эти народные купальни, и ее тогда мучило, что «Млинек» недостаточно
Здесь было, как и прежде, полно народу. Крестники Влтавы любят воду и солнце, и даже чрезвычайное положение не мешает им.
Вода, вода, живая вода! Даже если ты не захочешь, она смоет твои черные мысли и обновит тебе душу. Ты ныряешь во Влтаву стариком, а выходишь из воды юношей; свои заботы ты оставил вместе с платьем на берегу; ты чувствуешь себя освеженным, твой организм возрождается, кровь кипит под гладкой кожей, тело, сильное и легкое, радостно подчиняется твоей воле, твоя душа светится то золотом, то серебром, сверкает лазурью и бирюзой, отражая игру солнца в воде. Лица у всех купальщиков принимают