«Исчезновение» - роман с названием, почти синонимичным «отсутствию», тому самому отсутствию просвета, надежды, чуда, о чем и вся его городская проза. «Другая жизнь» - это подлинно другая жизнь, наставшая в стране, лишенной ориентиров. Она наступила скоро. «Исчезновение» - книга не только об исчезновении отца и многих других отцов из «Дома на набережной». Это книга об исчезновении смысла, о постепенном размывании его. В каком-то смысле это книга о соотношении советского и русского, о главном вопросе, который больше всего занимал позднего Трифонова: советское - это зигзаг в сторону, злокачественная опухоль истории? Или это великий шанс, которым страна не воспользовалась? И выходило у него, что великий шанс; что люди изломали и предали себя, но революция выковала великое поколение, и следующее ее поколение тоже было великим, а быт сожрал, а проклятое воровство догнало, а человеческое отомстило. Ведь почему Арсений Иустинович Флоринский сживает со свету старых большевиков? Потому что один из этих старых большевиков, член реввоенсовета Баюков, отказался спасти от расстрела его двоюродного брата Сашку Бедемеллера, повинного в вымогательстве и грабеже населения. «Мы можем простить любого, но не чекиста». Вот этим людям, железным, и мстит Арсений Флоринский, превративший свою квартиру в музей, гордящийся красавицей-женой, прислугой и подносом с закусками, «нагруженным, как подвода».

Трифонов тосковал по сверхчеловеческому, по великому. Он таким запомнил отца. Он такими видел друзей по «Дому на набережной» - поколение людей, постоянно себя закаляющих и готовящихся к великому. И душу его непрерывно оскорбляли другие люди, которые выросли вместо них. И вовсе не был случаен в его биографии прямой, примитивный, жестокий герой «Студентов» Вадим Белов - от которого любого современного читателя стошнит. Белов как раз - типичный коммунар, лобовой, нерассуждающий. Но это и есть положительный герой раннего Трифонова, правильный человек его поколения. Мы потом узнаем беловскую принципиальность в неудобном Реброве, а в Сергее Троицком из «Другой жизни» она смягчена, припрятана - в том и исток его внутреннего конфликта, и причина ранней гибели. Герой «Времени и места» будет уже заражен тем, что он впоследствии назовет «Синдромом Антипова» - страхом перед жизнью. Этот страх потому в него и вселяется, что все уже растлено, заржавлено, подточено энтропией - жизнь вырождается на глазах. Поневоле начинаешь искать правды в героях народовольчества.

Трифонов писал в самом деле слишком сильно, емко, глубоко, чтобы разменивать такой пластический дар на описания кухонных посиделок, сомнительных сделок, многоходовых обменов или доморощенной мистики вроде спиритического сеанса, на котором вызванный Герцен безграмотно признается «Мое пребежище река». Сам стиль его прозы, в особенности поздней, до перенасыщения укомплектованной намеками, отсылками, цитатами, само богатство подтекстов, заставляющее читателя привлекать для интерпретации текста чуть ли не весь массив русской истории и литературы, взывают к более адекватному, более серьезному материалу. Мысль, которой был одержим Трифонов, была слишком масштабна и дерзка, чтобы признаться в ней даже самому себе, - и тем не менее с его страниц она считывается недвусмысленно: величие - не соблазн, а долг. Стремиться надо к сверхчеловеческому, несбыточному и недостижимому. Тот, кто дает внушить себе, будто любая идея ведет к крови, а любой идеализм чреват садизмом, - попросту расписывается в трусости и лености. Проза Трифонова трагична именно потому, что любой подобный порыв обречен, но это не значит, что он отменен.

Сегодня вроде бы опять начали читать, вспоминать, экранизировать Трифонова. Сделали даже сериал по «Дому на набережной», бесконечно далекий, конечно, от духа и даже канвы этого текста, хотя самое ценное в нем - его фактуру, плотность, гущину - телевидение вообще передать не в силах: это сумел только театр на Таганке, и то не стопроцентно. Трифонову подражают чисто внешне: пытаются имитировать его длинную, насыщенную, разверстанную на целую страницу повествовательную фразу, но там, где у Трифонова насыщенность, лавина вещей, фактов, реалий, у его эпигонов жижа, эмоциональный перехлест и самоподзавод. Трифонов учит зоркости к жизни, но это зоркость истинной ненависти: реальность надо ненавидеть, только это заставляет провидеть в ней зарницы иной, высшей действительности. И потому совершенно прав Лев Мочалов, назвавший прозу Трифонова «советским символизмом» - символизма ведь не бывает без идеалов. И недоговоренности возникают не потому, что на писателя давит цензура, а потому, что сама реальность - недоговоренность, недомолвка. Она вот-вот отчетливо отрапортует о существовании иного пласта, изнанки вещей, но всякий раз сбивается. Нужен Трифонов, чтобы это считать, и воспитанный читатель семидесятых, чтобы его понять.

Вот вам и ответ, почему сегодня нет бытового реализма той степени точности, какую мы помним по Трифонову. Потому что идеал скомпрометирован, мы отвыкли его видеть и привыкли думать, что за него вечно надо расплачиваться большой кровью. Меж тем большая кровь уже льется, жизнь истекает бессмысленно и беспощадно, и некому ее остановить, потому что незачем.

«Поэтому никому ничего не надо», как заканчивается первый абзац «Времени и места».

Умный еврей при губернаторе

В гостях у кремлевского либерала

Олег Кашин

I.

Институт Соединенных Штатов Америки и Канады РАН - мечта рейдера. Целый квартал (городская усадьба с двумя флигелями и доходный дом через дорогу) старинных зданий в самом начале Хлебного переулка - за спиной андреевского Гоголя на Никитском бульваре. Внутри института - богатый по советским меркам учрежденческий интерьер, хрустальные люстры с перегоревшими лампочками и ни души в коридорах. Из просторной приемной - вход в два кабинета. Направо - директор института, Сергей Михайлович Рогов, которого на рабочем месте застать трудно: то эфир на «Эхе Москвы», то круглый стол в «Президент-отеле». Дверь налево - на табличке написано просто «Академик Арбатов Г. А.», без должностей. Арбатов всегда на месте. Он приходит на работу к полудню и проводит в своем кабинете весь день, до темноты.

Весной академику исполнится восемьдесят пять. К юбилею выходит очередная книга его мемуаров. Последние пятнадцать лет он в основном пишет мемуары - и это неудивительно: человеку, разумеется, есть что вспомнить.

– Вся мебель, которая в кабинете, мне от Брежнева досталась. Когда мы въехали в это здание (здесь раньше Школа рабочей молодежи была), в кабинете был только один поломанный стул, и на стуле стоял телефон. Я обратился в Академию наук, чтобы мне выделили деньги на мебель, деньги мне выделили, но в то время было мало иметь одни деньги, нужны были еще фонды. Фондов у меня не было, а мебель - ну хотя бы 5-6 письменных столов - была очень нужна. А у ЦК КПСС была собственная мебельная фаб?рика - между прочим, при Бутырской тюрьме, то есть заключенные делали столы и стулья. Я обратился в ЦК. И звонит мне однажды такой Григорян, заместитель управляющего делами. Говорит: «Тебе директорский кабинет нужен?» - «Конечно, нужен». Институт заплатил, привезли рабочий стол, стол для переговоров, стол для заседаний, кресла, стулья. Я был очень, конечно, доволен. А потом сидим мы с Брежневым в Завидове, работаем над каким-то очередным докладом. Он сидит, уткнувшись в бумаги, а потом поднимает глаза и говорит: «Георгий, ты мебель-то получил?» Оказалось, этот Григорян не сам дал мне мебель, а зачем-то пошел за ней к Брежневу. А я никогда у Брежнева ничего не просил. Мне до сих пор за эту мебель стыдно.

II.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×