продолжить то, что на сухом языке официальных сводок называлось «лесозаготовки».
Дед Ихиель таких слов не знал.
— Однажды, — вещал он, опуская морщинистые веки на старые свои глаза, — однажды все они воскреснут. Воскреснут, и вновь оживут, и будут расти всюду и везде. Прорастут сквозь пол и стены, выпустят новые ветви из бревен, сплетутся друг с другом и потянут свои вершины ввысь. Всюду пустят свои побеги и заполнят землю, как было то до существования человека.
Хаймек, стоя у колен деда Ихиеля, слушал, как завороженный. Больше всего его интересовала судьба обитателей бараков. Его собственная судьба. Но старика, казалось, судьба деревьев интересовала больше.
— Деревья, — бормотал он, — деревья… — Тощей рукой он описывал в воздухе замысловатые круги. — Человека не будет… а деревья будут всегда… всегда… и никогда не исчезнут….
И снова мальчик окинул взглядом мир, простершийся вокруг, и увидел людей с пилами и топорами. Пилами они валили деревья, а топорами снимали с деревьев их кожу, кору (на языке людей это называлось
Хаймек хотел подбежать к отцу, но старик удержал его за руку.
— Сиди здесь. Комендант запретил детям появляться возле работающих.
Комендант был легок на помине. Он был одет в чисто выстиранную защитную форму, которая сидела на нем очень ладно. Вместо ушанки со звездой на голове у него теперь была форменная зеленая фуражка, но звезда на фуражке казалась той же самой. На нем были охотничьи сапоги, доходившие ему почти до паха. Свет и тени, падавшие на коменданта, делали его похожим на сказочного лесного человечка, выросшего прямо из волшебных сапог. Увидев папу, комендант, похоже, обрадовался.
— Ну что, Янкель, — закричал он издалека, — решил маленько отдохнуть? Хорошее дело. Только не переусердствуй. Отдыхать — не работать, как у нас говорят.
Внезапно тон его изменился, потому что слова его предназначались уже не папе, а всем работавшим.
— Хорошее дело — отдых… Но он не для нас…
Мальчик, услышав последние слова коменданта, удивился. Комендант сказал: «Не для нас…» Что бы это означало? Не для тех, кто работает? Или не для него самого? Но он ведь и так не работает. Ни пилой, ни топором. Что это за работа у него такая на самом деле — ходи руки в брюки в сапогах до самых подмышек, да еще и командовать может, кому что делать…
Краем глаза мальчик увидел, что его отец, упершись кулаками в землю, пытается встать на ноги. Голос коменданта тем временем набирал силу, громыхал, отражаясь от деревьев, перекрывая визг пил и стук топоров:
— Отдых, господа трудящиеся евреи, приводит к лености ума, что прямым путем ведет к победе мировой контрреволюции во всем мире… — Комендант продолжал свою речь, очень красиво раскатывая букву «р». — Лень ведет к саботажу пр-ролетарской р-революции.
Комендант размахивал правой рукой, указывая пальцем на горизонт, скрывавшийся в вершинах сосен. Закончил свои призывы комендант Еленин следующей фразой:
— Запомните, евреи, слова нашего великого вождя, товарища Ильича: «Кто не работает — тот не ест».
Закончив свою речь, комендант засунул руки в карманы и стал оглядываться. Хаймек почему-то решил, что комендант ищет его папу. Но тот уже растворился среди сотен работающих, чьи согнутые спины не отличались одна от другой. То, что комендант не нашел папу, нисколько не огорчило Хаймека, скорее наоборот. Дернув деда Ихиеля за рукав, мальчик сказал:
— Дедушка… я пойду к маме. Помогу ей…
— Иди, Хаймек, иди, — ласково отозвался старик и совсем не больно ущипнул его за щеку. — Иди. Может быть, там нет деревьев…
Но деревья были повсюду. Еще живые, они тянулись вершинами к солнцу. Спиленные, они лежали поперек любой тропы. Распиленные на части, они напоминали живые существа, подвергшиеся мучительной казни. Мальчику чудилось, что он видит отрубленные части тел: головы, руки, ноги, обнаженные, оскверненные, исковерканные. На древесных срезах, истекая смолистой слезой, круглились кольца. Мальчик знал уже, что эти кольца говорят о возрасте дерева и каждый год откладывает одно кольцо. Выбрав свежий пень потолще, Хаймек попробовал сосчитать, сколько же на нем этих колец. Не без труда досчитав до ста, он бросил это занятие. Ему стало страшно. Что это значит — сто колец? Неужели сто лет? Он вгляделся в огромный ствол и увидел в нем лицо, очень старое лицо: глаза, нос и, весь в морщинах, старческий лоб. Он отпрянул от поверженного великана и побежал прочь, пока не остановился на просторной вырубке. Здесь, отдельно от мужчин, работали женщины. Они работали на разделке, распиливая цельные стволы на отдельные чурбаки; где-то здесь должна была находиться и его мама. Вскоре его острый взгляд отыскал ее узкую спину. Внешне она ничем не отличалась от других распиловщиц. Она стояла, выставив вперед левую ногу и чуть согнув для лучшего упора колено. Левой рукой она толкала дальний конец пилы, после чего правая рука тянула пилу на себя. Все так работали. Куда ни погляди, словно сами собой двигались пилы: вперед-назад, вперед-назад… При каждом движении стальных зубьев дерево издавало мучительный вздох. «Хе-ах, — раздавалось слева и справа, — хе-ах…» Некоторое время Хаймек, как завороженный, стоял, смотрел и слушал. Потом, медленно ступая, подошел к маме, всем своим существом чувствуя движение пилы в теле поверженного исполина. В воздухе стоял какой-то звук, как если бы кто-то играл на стеклянных или серебряных струнах. Вжик-вжих… Ззинь-дзинь… В какой-то момент ему показалось, то он различает даже мамин отдельный голос… чего, разумеется, быть никак не могло, поскольку мама и на работе, да и дома последнее время целыми часами не произносила ни слова.
Подойдя вплотную, он осторожно потрогал согнутую спину.
— Мама, — сказал он, — дай я тебе помогу.
Мама медленно повернула к нему свое лицо, усыпанное свежими опилками, и мальчик увидел, что оно все мокрое от слез. Слезы просто, как вода в ручье, текли из маминых глаз, оставляя на ее лице борозды. Зубья пилы перестали на время исторгать из дерева охи и стоны, и теперь Хаймек слышал только мамин непрерывный плач. Сквозь слезы до мальчика донеслось:
— Хаймек… сынок…
Продолжить она не могла.
Чем мог он утешить ее? Хаймек собрался было рассказать ей о папе и коменданте, но слова намертво застряли у него в горле. После смерти Ханночки мама плакала непрерывно, и вряд ли ее интересовал сейчас комендант Еленин.
И Хаймек обратил свой взор на груду чурбаков. Забравшись на высокий пень, он поставил на них ноги. Здесь было все, что за этот день сумела напилить мама. Хаймек внимательно рассмотрел их. Толстые, но короткие, сантиметров по двадцать. Если как следует размахнуться… Поставить такой чурбак вон на тот пень, вот что надо. А еще лучше на другой, тот, что пониже. Рядом с козлами, на которых мама распиливала бревна, валялся острый топор с отполированным до блеска топорищем. Хаймек поставил небольшой чурбачок на низкий пень, взял в руки топор, прицелился. Р-р-аз! Неожиданно легко чурбак распался на две половины. Еще несколько сильных ударов превратили обе половины в груду поленьев.
И пошло… Изо всех сил махал Хаймек топором, все больше и больше громоздилась горка расколотых поленьев у ног мальчика, и он пожалел только, что не было у него с собой этого топора вчера, когда они с мамой ходили в дальнюю деревню за хлебом… Да, очень пожалел. И вот почему.
Переселенцам, особенно тем из них, что обосновались на «Ивановых островах», было строго-настрого запрещено покидать отведенную им для проживания и работы зону. Но Хаймек и его мама решили рискнуть, дойти до ближайшей, в четырех часах хода деревни, где испокон века в довольстве жили свободные русские люди, не страдавшие ни от морозов, от которых спасали их огромные, на полдома русские печи со специальными лежанками, ни от голода. Вот у них-то и собиралась мама обменять на еду