единственную оставшуюся у нее от прежней жизни драгоценность — ее обручальное золотое кольцо. Папе этот путь — четыре часа в одну сторону, четыре — в другую — был не по силам, и с мамой пошел Хаймек. Дорога предстояла долгая, трудная и опасная. Охрана то и дело прочесывала близлежащие леса, волки тоже давали о себе знать.
Они вышли в дорогу сразу же после рабочего дня и лишь к полночи ступили на обратный путь. Мама шла впереди, перекинув мешок с хлебом через плечо за спину, Хаймек шел сзади, ступая след в след, обеими руками поддерживая восхитительно пахнувший груз. Во время ходьбы он не мог думать ни о чем, кроме как о минуте, когда они вернутся в свой барак и он вопьется зубами в толстый-претолстый ломоть свежевыпеченного хлеба, который так одуряюще пах сейчас на весь лес. Из всего, что им с мамой довелось увидеть в деревне, только этот запах и остался навсегда в его памяти. Только это да еще вьющиеся мамины волосы, которые в эту минуту касались его рук.
На полпути назад они ненадолго сели передохнуть. Прислонившись к двум сросшимся стволам, Хаймек прислушался. Слабый, но явственный шум стоял вокруг. Мальчик посмотрел вверх и сквозь переплетение ветвей увидел, как гаснут и вновь зажигаются далекие звезды. Он на минуту закрыл глаза и стал вслушиваться в усыпляющее бормотание леса. Сколько просидел он так, он не знал. Пришел в себя он от маминого прикосновения и ее голоса, который произнес:
— Хаймек… Хаймек… проснись!
Хаймек затряс головой, прогоняя сон.
— Нет… нет, мама… я не сплю…
И снова змейкой запетляла по лесу отчетливо различимая при свете луны тропинка. Внезапно мама остановилась и, обернувшись, произнесла:
— Как странно ходить без обручального кольца…
Это прозвучало как вопрос. Что мог ответить на это мальчик? Ему очень нравилось видеть на тонком мамином пальце это кольцо, которое она никогда не снимала. Иногда Хаймек, в шутку, пытался стащить его с маминого пальца, но безуспешно: кольцо словно вросло в мамину плоть настолько, что мальчику, по крайней мере до войны, с трудом удавалось его не то что снять — даже просто повернуть. Но когда семья оказалась на «Ивановых островах», Хаймеку достаточно было чуть послюнить кольцо — и оно само сползало с маминой руки, ставшей совсем-совсем прозрачной и худой. Если потереть кольцо о рубашку (а Хаймек часто делал это), оно вновь начинало ослепительно сверкать, а на костлявый мамин палец оно надевалось теперь без всякого усилия. По этому поводу мама горько шутила и поддразнивала папу. «Посмотри, Яков, — говорила она, — посмотри, пожалуйста, как твой сын надевает обручальное кольцо. Он делает это лучше, пожалуй, чем в свое время это делал ты…»
Когда она говорила так, щеки Хаймека пылали от гордости. Сердце его билось, и он готов был надевать это кольцо на мамин палец снова и снова. Но папа останавливал мальчика в его рвении, а маме говорил укоризненно:
— Фу, Ривочка. У евреев это не принято…
Мама, поглаживая палец, предавалась воспоминаниям:
— А ты помнишь, как мне вообще удалось сохранить это кольцо? Только потому, что на этой руке я держала Ханночку. Она… вот так она сидела… обнимая меня ручонками за шею… В этом месте мама обычно вставала и, вытирая слезы, выходила из комнаты.
Хаймек хорошо помнил тот случай, о котором говорила мама. Он только не знал, что он должен делать, когда мама, вот как сейчас, упоминала имя Ханночки. Ведь ее нет, она умерла, а папа сказал ему, что по еврейским законам умерших нельзя называть по имени…
Тем временем в лесу поднялся ветер и принялся раскачивать верхушки деревьев. Снова откуда-то издалека раздался протяжный вой. Теперь Хаймек пошел с мамой бок о бок. Внезапно он почувствовал, что продрог до костей.
— Мне холодно, — пожаловался он маме и прижался к ней, ища ответного тепла. Но руки у мамы были ледяные, и лицо тоже казалось застывшим от холода.
— Присядем, — попросил мальчик, — на минуточку…
И они сели. Хаймек тут же ткнулся в худые мамины колени. Глаза его закрылись сами собой. Нет, нет, сказал он себе твердо, он не будет спать. Он вот так… вот так только посидит с мамой… чуть-чуть посидит, и они… они пойдут… ведь у них теперь есть хлеб…
Постепенно все его тело охватило тепло. Он спал и видел кроны деревьев… видел, как низко они склоняются друг к другу, обнимаются, переплетаясь ветвями и закрывая сияющие в небе звезды и серебряный блеск луны. И луна, и звезды потихоньку опускались к спящему на коленях у матери мальчику, негромко окликая его по имени: «Ха-им, Ха-им…» Внезапно он понял, что среди лесных голосов он не различает голоса мамы. Испугавшись, он хотел позвать ее, но в этот момент обнаружил, что во рту у него ветка, которая шепнула ему: «А кольцо у меня… у меня…» — «Как же так?» — удивился Хаймек. Ветка ведь ничего не знала. Не знала и не могла знать, что кольцо они с мамой обменяли в деревне на несколько буханок хлеба. А ветки, одна за другой опускаясь к самому его лицу, вели себя все более и более дерзко, и среди них мальчик заметил несколько тех — их было, кажется, четыре, — что накануне папа отрубил от основного ствола своим острым топором. Теперь они ожили. И протянули к нему свои мохнатые лапы. А дотянувшись, начали вонзаться мальчику в тело. Он попытался оттолкнуть их, он закричал во весь голос, потому что понял: еще немного, и они проткнут его насквозь. Но голос вдруг охрип, прервался, исчез. Мальчик все ощущал наяву. Знал, что лежит, уткнувшись в мамины колени. Чувствовал тепло, исходившее от ее тела.
Но голоса своего он не слышал. А ведь он, Хаймек, кричал. Кричал что было сил. Куда же девался голос? Губы его повторяли одно и то же — мольбу о спасении. Это было под силу одному лишь человеку на свете — его маме. К ней он и обращал свой беззвучный крик, свою мольбу о помощи. «Мама, мама, мама! Спаси! Спаси меня… Ты ведь можешь это сделать… Если ты меня не разбудишь, мы погибнем вместе. Мохнатые ветки нацелились прямо в мое сердце. Ты ведь тоже знаешь, что это немцы. А в руках у них винтовочные стволы. Нет, это пилы. Ты же знаешь, какие у пил острые зубья. Немцы собираются перепилить меня, как бревно. Нет, нет, я не хочу. Я не дамся. Я не бревно».
И он отбивается от смертельной опасности, угрожающей ему во сне. А наяву он взмахивает затекшей рукой, упирается ногами в землю, упирается головой в мамин живот.
Мама почувствовала этот толчок. Не говоря ни слова, она просто погладила его по затылку, и мальчик проснулся. Охваченный сильнейшим страхом, он бросился маме на шею. Он обнимал ее, он ее целовал. Он прижался к ее груди так, словно навсегда хотел спрятаться там. Мама продолжала поглаживать голову мальчика. До тех пор, пока тот не перестал дрожать и не успокоился. А успокоившись, не рассказал ей про свой страшный сон.
— Деревья, — сказала мама, — деревья, которые мы пилим. Ветви, которые обрубаем. Их не надо бояться, Хаймек. Они не люди. Они ничего не могут с нами сделать, не могут причинить нам вреда. Не их нам надо бояться, — закончила она каким-то странным голосом.
Но Хаймек… он думал иначе. Эти деревья и эти ветви… они очень испугали его, и он должен был рассчитаться с этими растущими из земли палками за свой испуг.
Он мог сделать это теперь, когда в руках у него оказался топор. Вот вам! И вот! И вот еще! Он ставил на низенький, но широкий пень чурбаки, один за другим, замахивался топором. Р-р-раз! Блестит сталь, чурбак разваливается, летят щепки… Казалось, что пережитый накануне страх придает мальчику новые силы. Груда расколотых поленьев все выше и выше росла у его ног. Он отшвыривал их и ставил на пень новый чурбак. Он боролся со своим страхом. Убивал его. Побеждал его.
Он совсем не чувствовал усталости.
Мамина пила все пилила и пилила. Подошли двое мужчин. Они были мерщики и несли с собою мерку. Меркой был ящик с длинными ручками. Тут же к двум первым присоединился третий. Это был учетчик, ответственный за выполнение нормы. По сути, это был обыкновенный надзиратель. У него была голова, напоминавшая грушу. У груши были красные щеки и маленький закругленный подбородок. Увидев мужчин, мальчик опустил топор. Голос надзирателя прозвучал над его головой.
— Ну что, богатырь, устал?
«Нет, — хотел сказать Хаймек, — я совсем не устал». Но вместо этого поставил очередной чурбак.