— А сейчас — кого можно назвать легендарной плеядой? Один автор может сегодня писать об Америке, завтра о Ближнем Востоке, послезавтра — о подводной лодке, ни в чем не разбирается, а думает только о том, как кому-нибудь угодить. Что это такое? Журналист должен разбираться в вопросе. В шестидесятые-семидесятые все советские политологи вышли из журналистской среды — и Бовин, и Арбатов, и Примаков. Сейчас такое невозможно. Сейчас — кого президент назовет легендарной плеядой?
Кстати, бумага от Владимира Путина у Валентина Зорина тоже есть — с год назад он отправил в Кремль книгу своих мемуаров и получил ответ — на листке напечатано несколько официальных строк — спасибо, мол, здоровья, успехов, — а внизу приписка от руки: «Всегда с огромным интересом и удовольствием следил за вашей работой. Практически все и всегда было блестяще и в высшей степени талантливо. Желаю успехов. Путин».
Бумага от Дмитрия Медведева у Зорина тоже есть.
V.
Хоть Зорин и не был шпионом, журналистскими обязанностями в пользу государства он несколько раз жертвовал — когда в качестве эксперта (Зорин — научный сотрудник Института США и Канады) ездил в составе делегаций на советско-американские встречи — с Алексеем Косыгиным, Леонидом Брежневым, Михаилом Горбачевым. Благодаря близости к Горбачеву, вероятно, в годы перестроечного культа Америки и борьбы с пережитками застоя Зорин никак не пострадал, и даже молодые коллеги не критиковали его антиамериканское творчество.
— Чего это молодые должны меня ругать? Они же все мои ученики, — добавляет Зорин.
Перестройка, впрочем, его все-таки коснулась — в последний ее день, девятнадцатого августа 1991 года, он навсегда перестал быть коммунистом.
— Когда я узнал, что Михаил Сергеевич изолирован в Форосе, во мне все перевернулось. Я понял, что в этой партии состоять больше не могу. И мы с Бовиным пошли и написали заявления о выходе из КПСС. Хочу обратить ваше внимание — не двадцать первого, когда все стало уже ясно, а девятнадцатого, в первый день.
Выход из КПСС для Зорина стал не только формальным отказом от партбилета.
— Революцию 1917 года я считаю крупной исторической трагедией моей страны, я бы даже запнулся на слове революция, это была не революция, это был переворот, по Бернсу — тот случай, когда мятеж закончился удачей и называется иначе. Очень скверная страница нашей истории. А вот ко всему советскому периоду у меня такого однозначного отношения нет. И вообще — нет цельного советского периода. Тот ужас, который был связан со сталинизмом — и тридцать седьмой год, и коллективизация, и непомерная цена индустриализации — это одно. А с другой стороны — Победа, Гагарин, расцвет науки. Тот же Лапин — можно о нем что угодно говорить, но это он подарил нашему народу «Иронию судьбы». Вот как бы мы без нее жили? И вообще, я хочу сказать: при советской власти был Товстоногов, был «Современник», были «Дети Арбата» и все чего хотите — а сейчас нет ни Главлита, ни агитпропа, ни новых классиков. Кого из наших с вами современников можно назвать классиком? Донцову, что ли?
VI.
К концу разговора желание сбить этого проповедника с его стройной речи овладело мной почти до истерики. Я задал неприличный вопрос — кого, Брежнева или Путина, он считает более крупным историческим деятелем.
Зорин ответил не задумываясь и, черт его подери, так же по-проповеднически:
— Брежнева, с которым я был хорошо знаком, я крупной фигурой назвать не могу. А Путин уже вошел в хорошем смысле в историю России. Сравнивать очень посредственную фигуру Брежнева с выдающимся деятелем, который к тому же еще не завершил свой путь — ну как можно их сравнивать? Несопоставимый масштаб.
Удивительно — но после этих слов моя истерика проходит. Я пытаюсь представить, как отреагировал бы Леонид Ильич на такие слова, если бы у него была возможность их услышать, и вдруг понимаю — Брежнев не обиделся бы. Обнял бы Зорина и сказал бы ему что-нибудь типа: «Да ладно тебе, Валентин, давай лучше о хоккее». Я так хорошо себе это представляю, что, когда жму Валентину Зорину на прощание руку, уже не думаю о том, что здорово все-таки было бы как-нибудь его сбить, смутить. Зачем? Ему 83 года, он воевал, он первый выпускник МГИМО и самый долгоработающий журналист страны. Он знает, как надо. Он прав.
Достаточные люди
Кому на Руси жить хорошо
Фиолетовая роза была обсыпана серебряными блестками и завернута в зеленую хрустящую пленку. Я подумал, что было бы неплохо еще вставить в розу лампочку. Маленькую такую, красную. Или желтую. Чтобы уж дойти до того градуса красоты, которая мир спасет. Мир — замухрыжчатый, кривой мир перед цветочным киоском — явно нуждался в спасении.
Лёха смотрел на розу с этаким брезгливым удовольствием. В его время такая штука казалась вполне шикарной. Как и его куртка. Как тачка его — вполне себе справная по тем временам бэха. Сейчас, конечно, на фоне сплошного потока блескучих машин, плотно забивших все московские улицы, она смотрелась по- ленински: дешево и сердито.
Внутри, впрочем, было вполне ничего, только очень воняло от розы. В фиолетовый цвет ее красили какой-то едкой химической дрянью.
— Катьхин цветочек, — Лёха, не отрываясь от дороги, дернул головой, обозначая розу, лежащую на заднем вместе с двумя сумками жрачки. — Она цветочки любит. Я ей сто роз подарил. Ну, тогда еще, в смысле. Хотя, — подумав, поправился он, — не сто. Не помню сколько. Все равно в багажник еле влезло, я их туда запихивал, представляешь? Вонищи-то было.
Я вздохнул, изображая понимание. «Тогда» — это было до девяноста восьмого, когда Лёха крутил дела. Дела крутились через «Мосвестгидрабанк» — или как он там назывался. В девяносто восьмом мосгидра слилась вместе с лёхиными деньгами. Потом он снова пытался подняться — при какой-то околомэрской конторе, что-то даже и выходило, все выходило-выходило, да и не вышло. А потом он снова сошелся со своей Катьхен и забил.
— Как там у нее дела? — поинтересовался я для порядка, делая вид, что пристегиваюсь ремнем.
— Катьхен — цыпа, — бодро доложился Лёха. — У нее все ничегосики.
— Насчет наследника не думаете? — спросил я еще более для порядка. Лёха был человеком правильным и такого вопроса ждал в обязательном порядке.
— Ты чё, сейчас такое время, — предсказуемо затянул он обычную песню, — вообще ничего не понятно...
— Время всегда такое, — подначил я, опять же в обычной манере.
— Ага, типа в войну рожали, — хмыкнул Лёха, перестраиваясь.
— Рожали, между прочим, — я покосился, наблюдая, как в правом ряду неуверенными рывками движется породистая темно-красная машина. За рулем сидела девушка типически понятной наружности.
— Мля, — выругался Лёха, — смотри, какая тачила. На седьмую серию девка насосала.
Я не знал, что такое «седьмая серия» — для меня все машины были на одно лицо. Но вот насчет