этого мира.

Куда более интересен иной вопрос: как получилось, что в странах христианского мира Личность стала выражать себя преимущественно через насилие? От отчаяния, да, понятно. От безвыходности должны мы слать войска в Ирак и Афганистан, рады бы поступить иначе, но никак не можем — надо спасать личную культуру, цивилизацию свободного человека. Но свободен ли тот человек, которого мы собираемся спасать? Иными словами, вполне ли является личностью та Личность, что себя таковой декларирует?

Насколько цивилизованная личность — и личность религиозная совместимы? Некогда мыслители Возрождения полагали, что это единство возможно — собственно весь Ренессанс это и есть попытка прирастить античную личность к личности христианской. Мы видим титанические усилия Микеланджело, слепившего единый образ из атлета и святого. И Марсилио Фичино и Лоренцо Валла именно так и трактовали развитие человечества — как создание универсальной личности, соединяющей в себе благую волю и стремление к созиданию. На наших глазах, в двадцатом веке, процесс выращивания гомункулуса завершился. Опыт не удался, пересаженный орган не прижился в организме. Волевое личное начало, которое пестовал героический миф, и духовное напряжение религиозного сознания пришли в непоправимое противоречие.

Загадочное слово «Личность» служит паролем современного мира, ради торжества личного начала создают картины и симфонии, возводят банки и выдают кредиты. Но как же непросто понять, что теперь это слово значит! Видимо, просто родиться и жить недостаточно для того, чтобы вступить в эту почетную должность. Тут надо приложить старания, отличиться, тогда тебя произведут в личности. Вот, допустим, бабушка на лавочке — личность она или так себе, просто человек? Быть хорошим человеком (не вредить ближним, по мере сил помогать) — достаточно ли этого, чтобы стать личностью? Вот писатели — они в большей степени личности, нежели контролеры в автобусе, не так ли? Но контролеры в московском автобусе имеют больше шансов стать личностями, нежели их коллеги в отсталом Житомире. Личность — это, по-видимому, такой человек, который разительно отличается от толпы, не разделяет массовых инстинктов, не мерится общей меркой. Всех ведут стройными рядами, а личность существует сама по себе. Например, толпа голосует за уравниловку и социализм, а личность имеет индивидуальное мнение. Возникает вопрос: как быть, если личностей собирается очень много — целая толпа? Будут ли эти личности в толпе вести себя по тем же законам, что и прежде, — но тогда что станет с толпой? Распадется, придет в состояние хаоса? А как быть с государством? Очевидно, что править должны личности, но столь же очевидно, что подчинить проще толпу, нежели отдельных несогласных. Стало быть, личность нуждается в толпе, как в необходимой для жизнедеятельности субстанции. Нет ли здесь противоречия?

И совсем дикий вопрос: а сколько всего может быть личностей? Допустим, сравнительно малочисленное население Европы может все вдруг стать личностями, но что делать с Китаем? Мыслимо ли — два миллиарда личностей разом? Разве не очевидно, что изрезанная на отдельные участки, феоды, города Европа представляет собой образ вертограда, где взрастают индивидуальности, а плоские степи Востока производят просто людей, сбивающихся в бесправные массы? Не сама ли география (вкупе с демографией и традицией) указывает, где именно обитает личность, а где живет толпа.

На все эти вопросы западная культура последних ста лет спешила дать ответ — и, если бы не резня в колониях, ответ убедительный. Куда ни кинь взгляд в Европе, поражаешься обилию свободных людей; и ведь каждый, наверняка, личность! В двадцатом веке эти личности сцепились насмерть, чтобы, наконец, выстроить такую непобедимую крепость, что перестоит волны восточных варваров. Так и русские князья грызлись, определяя лидера, что отстоит государственность, отменит дань татарам. Называйте это «закатом Европы», или «столкновением цивилизаций», или «войной с терроризмом», но ведь ясно, что западная крепость должна быть отстроена заново. А то, что перестройка (Горбачев в своем термине выразил общую проблему западного мира) идет поспешно, в полевых условиях, — так что ж теперь делать? Спешим, земля горит под ногами! И при чем здесь гуманизм и злодейство — есть последний шанс западной империи устоять, а кто там у руля, людоед или фанатик, историки рассудят потом. У Гитлера не вышло, так выйдет у Франко; не получилось у де Голля, но ведь почти получилось у Черчилля! Да, рушится конструкция, но ведь еще можно пытаться: вот стараемся, шлем войска туда и сюда, трагическим усилием сопрягаем ложь и правду, печатаем деньги, возводим банки. Дайте еще один шанс!

А трещит замок.

 

Переписка с человечеством

Никогда англичанин не будет рабом, как поется в гимне Британии, — но что делать русскому интеллигенту, который вынужденно наблюдает крепостное устройство своей родины? Положим, на Западе можно быть личностью, закрыв глаза на далекие восточные ужасы; а каково в России, где Восток с Западом встречаются? Поскольку рабство есть доминирующая черта нашей истории, то специфически русский вопрос звучит так: возможно ли существование свободной личности при наличии рабства соседа? И что делать вообще с этим крепостным соседом? Не замечать — вот самый разумный совет, но ведь трудно не заметить! «Выбранные места из переписки с друзьями» проще всего рассматривать как реплику на «Философические письма» Чаадаева. И то и другое произведение исполнено в виде связки личных писем, что придает сообщению интимный характер. Пишется (в случае Чаадаева) даме или (в случае Гоголя) нескольким наперсникам — но важен личный тон в разговоре об онтологии. От сердца к сердцу, минуя общественный пафос, говорится самое важное о бытии нашего народа; следовательно, история — не привилегия королей, но субстанция, принадлежащая каждому. Чаадаев сказал одно, а Гоголь возразил, но это не более как обмен частными мнениями, эпистолярная дуэль. Адресат писем пропущен, при желании всякий читатель может подставить свое имя, это письмо и ему тоже.

Примитивные проповеди Толстого, морали Зиновьева, агитки Маяковского, пантеизм Пастернака — «Выбранные места» Гоголя похожи на все это разом. Даны занудные советы крестьянам, губернаторам, помещикам, судьям, женам — как себя вести, дабы не нарушать нравственный закон, но совершенствовать его. Выбраны примеры для подражания — живописец Иванов, например. Монашествующий, чуждый мирской славе художник — вот как надобно жить: не самоутверждаясь, но самоотрекаясь. Много ли современных творцов возьмут его за образец?

Сегодня «Выбранные места» знают лишь по гневной отповеди Белинского, а между тем это произведение заслуживает внимательного прочтения хотя бы потому, что это и есть вторая часть «Мертвых душ», на что сам автор в соответствующем месте и указывает. Если и впрямь интересно, про что же второй том, о чем вся поэма целиком, — так про это все подробно написано. То есть второй том писатель действительно сжег, но лишь потому, что вещи, сказанные в нем, не нуждались в художественном обрамлении. Точнее и доступней для восприятия сделать так, как он и сделал, то есть обратиться к читателю непосредственно, не через художественный образ, а в интимном назидании: делай так-то и так-то, вот это хорошо, а это — плохо.

Второй том «Мертвых душ» — это попытка вновь сопрячь личность религиозную и личность деятельную, перевести плутовской роман в житие. И ведь кажется, что природа России дает основание для такой попытки (см., например, «Истоки и смысл русского коммунизма» Бердяева, там все конспективно изложено). Кажется, что постараться можно — а вдруг через общину, а вдруг через коммуну, а вдруг как- нибудь, да и получится отменить принцип переписи мертвых душ? Эта попытка найти резоны, чтобы остановить поступь капитализма и неизбежной централизованной демократии — не могла понравиться никому. Белинский выговаривает своему оппоненту — прогресс не остановить, демократия непременно наступит. И он, увы, прав.

Всего лишь через год после «Выбранных мест» и ответа Белинского появился Манифест Коммунистической партии — твердый, ясный текст, и Манифест дает возможность определить жанр гоголевских писем: это всего лишь обыкновенная утопия. Лев ляжет рядом с ягненком, вол станет пастись рядом с волком, а русский помещик будет раздумчиво бродить по меже, беседуя с крепостным. Не запарывай его до смерти, барин, поговори с ним об урожае! Ах, нет, все равно запорет, вот в чем штука. Рад бы не пороть, да ведь надо просвещенным соседям нефть качать и в Канны на фестиваль либеральной кинематографии ехать. Рад бы не пороть, но задачи личности превыше общественного договора.

Мы были свидетелями того, как новоявленный Чичиков провел в России новую перепись крепостного населения; было предложено считать российских крепостных свободными, а рабскую страну объявили гражданским обществом. Не школы стали строить для вновь образовавшихся свободных людей, не санатории, не дома профсоюзного отдыха — стали возводить элитное жилье для лучших из свежеиспеченных личностей. Казалось бы: ну, если и этих убогих произвели в человеческое сословие, так дадим им, чертям полосатым, жить по-человечески? Не в том была грандиозная миссия Чичикова. И просвещенный мир рукоплескал этому блефу — как рукоплещет просвещенный мир всякому блефу, всяким кредитам и любым фальшивым векселям.

Век бы стоять этой крепости мертвых демократических душ и неоплаченных кредитов, но время вышло. Не удержали замок. Сегодня на окраинах

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату