отдел Великобритании выставит его на улицу с паспортом, испорченным отказным штампом, потому что операция по принуждению к миру, к сожалению, отражается на мирных гражданах, а он так хотел съездить в Лондон. Он видит все это, и это ему не нравится, он раздражен, но не слишком, потому что в бизнесе даже больше, чем в политике, прав тот, кто сильнее и умнее. Он понимает, что война ведется за энергоресурсы, как с недавнего времени почти все войны, и логика войны ему ясна. Он также понимает, что здесь он не наблюдатель, а скорее сторона, потому что экономика России – сырьевая, а значит, размер его зарплаты, бонусов, страховок и кредитов зависит от того, какие выгоды сумеет получить и какие потери понесет Россия в этом энергетическом противостоянии. Вряд ли задумывается он над тем, что смутные страхи и вполне конкретные опасения, которые шевелятся в голове его и в животе его, есть проявления патриотизма, любви или даже привязанности к родине – в том понимании, которое закрепила за всеми этими явлениями европейская культура. Чувство планктонного патриотизма – субкультурное, патриотизм в данном случае – чувство сугубо корпоративное, условное, а значит, вроде бы и ненастоящее. Над этим менеджер, в сущности, сам не задумывается; есть смысл подумать об этом тем представителям творческой интеллигенции, которые препарируют европейский опыт в области национальной самоидентификации до полного супрематического разложения. Их, препараторов, ожидает сюрприз: натыкаются они на Джеймса Джойса и видят bon mot: «Мне говорят: „Умри за Ирландию“, а я отвечаю: „Пусть Ирландия умрет за меня“». В переводе с языка Джойса на язык корпоративного права это означает: пятница короткий день.
Сестра Хаос
«Беспокойная Анна» Хулио Медема
Максим Семеляк
Конечно, разумнее прочего сказать, что все это уже было.
Проблема в том, что в случае испанского режиссера Хулио Медема сказанное не станет ни похвалой, ни оскорблением – только тавтологией. Пенять Медему на самоповторы – то же, что упрекать композитора- минималиста в длиннотах. Медем талдычит одно и то же не потому, что верен своему мощному методу. Его повторы предусмотрены самой структурой выбранного повествования. Если героя, например, зовут Анхель, то героиню обязательно нарекут Анхелой (как это было в его «Земле»). Стихия Медема – совпадения, омонимия, палиндромы, сбывшиеся сны, возвращение на круги, цикличность времени и мокрый космос как предчувствие. В новом фильме он взялся за реинкарнацию.
Анна – девица-зверек, живущая с отцом-бирюком в пещере на Ибице. Однажды на сувенирной барахолке она встречает меценатку с глазами тайной растлительницы в исполнении Шарлотты Рэмплинг. Та приглашает ее пожить в Мадриде на полном пансионе в молодежной арт-коммуне, где Анну официально обучают искусству и исподволь сексу.
Однажды в ресторане Анна бросает взгляд на лобстеров, снующих в аквариуме, и в этот самый момент становится беспокойной (точнее, chaotic – по оригиналу). Анна беспокойна потому, что жила уже много раз и всякий раз на пороге двадцатидвухлетия ее ждала насильственная смерть – то на леднике, то в пустыне, то где-то еще. Под воздействием квелого гипнотизера Анна шаг за шагом погружается в свои прошлые инкарнации, пока не доходит до какой-то Великой матери народов с прорубленным каменным топором черепом. Всякий раз она, впадая в транс, переживает мучительную смерть – любящий эффектные стыковки Медем на сей раз сводит концы с концами буквально. (Автор ЖЖ-дневника ladoga, отличающаяся отдельным изяществом в суждениях о кинематографе, недавно заметила мне в переписке, что у героини Медема синдром берсерка – чтобы обрести свободу и избавиться от травмы, она бросается именно туда, где страшнее всего, где самая травма и засела.) Сюжет очень хороший, но Х. М. с его небрежным пафосом обрывочных сведений не соизволил толком раскупорить его – за более впечатляющим изложением приблизительно той же истории советую обратиться хотя бы к книге Чарльза Маклина «Страж».
В «Беспокойную Анну» впихнуто столько всего из предыдущих кинолент Медема, что даже и перечислять неловко. Само имя героини заимствовано из «Любовников Полярного круга» (в русском переводе, правда, добавилась лишняя буква n). Беспокойная Анна плавает без трусов в море, точно как плескались ее предшественницы в «Люсии» и беспокоились о возлюбленном. Даже жирное охряное месиво, которое берберский любовник Анны разводит на своем мольберте, напоминает грязь, в которой валялись герои «Люсии и секса».
Медем – это, несомненно, возрастное. Те, кто в пятнадцать лет почитывал Кортасара, к двадцати трем – двадцати пяти имел все шансы подсесть на Медема. Я почитывал, я подсел. Одни авторы умеют сделать банальность экзотикой, а люди типа Медема подают ту же самую банальность так, словно она принадлежит одному тебе. Существуют такие режимные объекты популярной метафизики, тебя и кидает по ним по мере взросления – все довольно просто и не сказать, что неприятно. Их искусство пристает в одночасье, но и расплеваться с ним, как оказалось – дело времени (попробуйте сейчас «перечитать» «Выигрыши» или даже «Игру в классики», ну-ну). С Медемом, кажется, происходит что-то подобное. Не хотелось бы, на самом деле.
В 2001 году Хулио Медем сделал самую значительную (и одновременно лобовую) из своих картин – «Люсия и секс». Фильм был предельно внятным и наглядным – практически на уровне мыльной оперы. Все медемовские домыслы обрели здесь статус афоризма. В предыдущих «Любовниках» Медем дошел до определенного предела, ибо там символом был круг, выхода из которого не было. В «Люсии» Медем нашел из этого круга единственный выход – вглубь. Круг обернулся полуоткрытым в истоме ртом, дырой в острове, куда проваливаются герои, женским началом. В этом фильме прямо сказано: «Дыра позволяет вновь оказаться в середине истории и поменять ее ход».
После «Люсии», казалось, невозможно было раскручивать ту же историю – но он почему-то смог.
Немногочисленные рецензенты этого фильма первым делом педалируют наготу Анны (хотя счет соответствующих сценок идет на секунды). Я вообще заметил, что в последние годы письменные уверения в собственной озабоченности среди кинообозревателей вроде как считаются недурным тоном – однако надо заметить, что Медем в этом фильме куда менее увлечен сексом, чем его критики. Если «Люсия и секс» действительно был самым откровенным его фильмом, то «Анна» – просто груба. Медем соединяет свое привычное титаническое глубокомыслие с предельной языческой (он все же не за воскресение, но за перегной) чувственностью. В области последней Медем делается все более конкретен, проделав за пятнадцать кинематографических лет путь от любования коровьими глазами до демонстрации конских членов.
Грубостей в «Анне» много – взять хотя бы выклеванные глаза в превратно понятых традициях Лючио Фульчи (в «Люсии и сексе» ротвейлер тоже перегрызал горло ребенку, но это все же происходило за кадром). Я уж не говорю про сомнительную пищеварительную метафору, опоясывающую весь фильм, которая больше подошла бы Кустурице – раньше Медем мыслил изящнее. Он вообще то и дело запрыгивает на чужие территории, чего с ним ранее не случалось (по крайней мере, с такой очевидностью) – так, постылая сцена в блинной, где американизированная Анна смахивает одновременно и на порнодиву Мишель Уайлд, и на актрису Силке из все той же «Земли», вполне могла бы войти в карваевские «Черничные ночи», к вящему ужасу.
Вообще, если разобраться, новый фильм Медема состоит из одних погрешностей. Прескверная драматургия – невнятно прописанный образ Рэмплинг, невесть зачем введенная подруга героини с нелепыми сентенциями насчет того, что все женщины шлюхи, а все мужчины насильники. Все довольно плохо играют – включая птичьи тушки (белки, бегущие вверх по дереву и впечатлившие своим видом даже покойного Кубрика, в свое время удавались Медему лучше). Музыка отвратительная. В довершение в фильме нет ни одного интересного кадра – я никогда не лез с советами по технической части, но даже по моему робкому разумению, нельзя столь неинтересно снимать Нью-Йорк.
Тогда что проку в этом зыбком кино? Оно, очевидно, дурное, но забыть его не выходит. Все дело в том отчаянном обаянии уходящей натуры, которое живо чувствует сам Медем. Он сам – беспокойный. Он сам – эта натура. С его приступами бесцеремонной катарсичности Х. М. в этом фильме напоминает повара, который пытается напоследок закидать специями уже готовое неповоротливое блюдо. Уже пятидесятилетний (вот поразивший меня факт) Медем снова пробует поверить мир своими нехитрыми палиндромами, что у него всегда так складно выходили. И что ему ответить?
Мой друг журналист Ростоцкий любит повторять фразу, которую я ненавижу. Когда я, воспользовавшись всеми известными мне законами логики и риторики, припираю его по тому или иному