пена.
— Ergo bibamus, — поддержал его Валентин, поднимая бокал сухого красного вина и — ловко, левой — поправляя платочек в кармашке пиджака. Пиджак был, разумеется, светлый, строгих линий, от Burberry; с платочком Etro он выглядел несколько вычурно, но Валентин вообще отличался известной экстравагантностью, а сегодня к тому был повод.
— Короче, за то, чтобы... — попробовал выразить мысль Саша. Он был парнем простым и всех этих вытребенек с латынью и платочками не понимал в принципе. Но радость сближает, так что он смотрел на Валентина вполне благосклонно, хотя и не без скепсиса.
— Ну вот... за это, — перебил, а потом сдал назад Егор. Тощий, длинный, ехидный, он только что приехал из редакции, где верстал что-то очень срочное. Там он, кажется, уже успел клюкнуть, — скорее всего, все по тому же поводу, — и был твердо намерен продолжать в том же духе. Бутылек с беленькой — единственный на нашем пивном и винном столе — он предусмотрительно подвинул к себе.
— Может, водки все-таки? — спросил я, глядя на бутылку. — Вроде в таких случаях водку полагается.
— А мне, пожалуйста, глинтвейн, — Натали поймала взглядом пробегавшую с подносиком официантку и умело тормознула ее возле себя. — Или... — крохотная пауза, — или нет, наверное, все-таки «Бейлис» со льдом... и коньяк.
— Коньяк! Именно коньяк! — крикнул Владик, вмиг позабыв про свою пивную башню. — Милая девушка, у вас есть коньяк? Вот у вас тут «Ной»...
— «Ной» выпили, — девушка сыграла лицом то, что обычно делают руками, — сегодня гостей много, сами видите.
В подвальчике на Никольской и в самом деле было как-то густо, плотно от люда. Все столики были не просто заняты, а именно что забиты, за каждым сидело не двое-трое, а четверо-пятеро, кто-то теснился на лавках, какой-то худосочный мужичок мотался по залу, ища стул. Стульев не было.
— Ну хотя бы «Арарат» есть? — не отставал Влад. — У нас такое событие, а мы, можно сказать, сидим сухие...
— Влад, — подал голос Валентин, — прости, но ты задерживаешь процесс.
— Подожди, коньяк закажу, — огрызнулся Влад, но без злости.
— У тебя пиво есть, да и много чести, — отбрил Валентин.
— Ладно, — буркнул Влад, теряя интерес, — крылышек жареных принесите, что ли, и греночки черные... А не хотите к нам присоединиться? — задал он ненужный вопрос.
— Я на работе, — стопроцентно предсказуемо ответила официантка.
— Жаль, очень жаль, — Влада распирало, — все-таки не каждый день такой праздник.
— Жаль, что не каждый, — заметил Валентин, поигрывая бокалом. — Ну, чтоб побольше таких моментов в нашей жизни!
???
На тему русского отношения к смерти понаписано немало, в основном разнообразных глупостей. По большей части вся дурь производилась в те времена укромные, теперь почти былинные, когда слова «духовность» и «соборность» звучали без подхихика, и еще не пропали в нетях поклонники «русского космизма», отличающие «циолковского» от «федорова». Сейчас, кажется, этого уже в заводе не осталось.
Что представляет собой смерть в плане общественном.
Тут нам на помощь приходит этимология. Корень слова — индоевропейский: мьрть, санскритское mrti, латинское mort, далее везде. Интересна, однако, первая буква. С-мерть — это буквально «своя» смерть, точнее — смерть своего. Смерть — это всегда смерть близкого. То, что случается с врагами — это не смерть, а гибель (от «гнуть», ура, мы ломим, гнутся шведы: вот в этом самом смысле, и отсюда же слово «загнулся» в смысле «скончался»). Если же с жизнью расстается человек презренный, неважно, свой он или чужой — такой не умирает, не гибнет, а подыхает: совсем неприглядная картинка, тельце испускает вонючую душу, которая рассеивается в воздухе.
Теперь о том, откуда такая разница.
Смерть своего — это, конечно, трагедия и все такое. Но после него остается его место в жизни, или, как сейчас говорят, социальная роль. А это в большинстве случаев не так уж и плохо, поскольку место наследуется. Посудите сами: вот умер вождь, патриарх, просто старший — так значит, вождем, патриархом и старшим станет кто-то другой, да и другие тоже подвинутся на социальной скамеечке повыше. От умершего остаются также «пожитки», «животишки», «задница» — все эти слова обозначают наследуемое имущество, более-менее ценное, которое можно поделить между живыми. Что в условиях дефицита ресурсов — событие приятное.
Отсюда и двусмысленность архаических похоронных обрядов, включающих в себя не только скорбь, но и веселье. Есть чему радоваться: человек достойно прожил, добра нажил, и вот теперь это добро, вместе с почетом и уважением, переходит другим, которые тоже хотят попользоваться.
С мертвого врага спрос другой. Он не занимает места среди своих — ведь он враг. Убить врага можно защищаясь, мстя или грабя. Все это вещи по-человечески понятные, но не столь почтенные, как наследование. Убивать, чтобы тебя не убили — кто бы спорил, надо, потенциальные толстовцы в древности жили плохо и недолго и потомства не оставляли; но ведь и особенной чести и прибытка от самозащиты нет. Далее: собственность, купленная железом, всегда уважалась больше, чем купленная золотом, — но все-таки не так, как доставшаяся от родителей. Месть сладка и иногда даже почетна — но все-таки ничего не дает в плане жизненных перспектив. Так что гибель врага — не то что смерть своего: горя от нее никакого, но и радости не то чтобы полные штаны. И хотя вернуться из похода с добычей и рабами на веревке не в пример лучше, чем хоронить любимого дедушку, но... Вот то-то и оно, что «но».
Презренные же людишки — это те, с кого и взять-то нечего. Они не умирают, не гибнут, а именно что подыхают. Процесс физиологический, как у животного, которое тоже подыхает. Просто «душа вон».
Тут пора бы сказать два слова о том, что, собственно, в этот момент происходит — не с точки зрения чистой биологии, а по мифу.
Итак, что такое «душа вон». Душа — это, попросту говоря, дыхание. Обитает она, — как указывает, например, Даль в одном из своих разысканий, — в ямочке на шее, под кадыком. Если помните «Москву — Петушки» — в то самое место Веничке вогнали шило. Вот оттуда-то она и уходит, когда «уже всё». Отсюда происходит довольно многое. Например, неполиткорректное представление о том, что «у бабы души нету», или, по крайней мере, ее заметно меньше, чем у мужика — потому что у женщины нет кадыка, и где ж душе поместиться. Или смутно памятное нам выражение «закадычный друг» — в смысле «задушевный», «близкий». Впрочем, этимологический словарь Крылова дает другое, циническое объяснение: «Выражение „залить за кадык“ означает „выпить спиртного“, „напиться“; из этого-то выражения и образовалось прилагательное „закадычный“, которое в сочетании закадычный друг первоначально означало „друг по застолью, по выпивке“ и лишь впоследствии приобрело значение „задушевный“, „близкий“». Ерофеевский Веничка не увидел бы большой разницы — как не видел ее и автор поэмы, со свистящей дыхательной трубкой как раз в этом самом месте... Впрочем, это уже пошла лирика, а тема у нас суровая, поэтому особенно расслабляться не будем.
Подведем же итоги. Итак, смерть почтенна сама по себе, почитаем и покойник. Гибель врага вызывает иные чувства — гордость за себя и нечто вроде уважения к сильному противнику, ибо убить слабого мало чести. Ну и, понятное дело, ликование по поводу хорошей добычи. Умертвление же низкого — слабого, нищего, ничтожного, уже согнутого жизнью, то есть, считай, социально мертвого, — не вызывает никаких особенных чувств. «Так себе событие».
Это, так сказать, стандарт. Бывает также и смерть четвертого рода — когда умирает человек, чье место занять нельзя, так как он его создавал самим своим присутствием в этом мире. Пророк, учитель, гений — все они, может, нам что-то и оставляют (и даже очень многое), но они сами ценнее любого наследства или наследия — хотя оно иной раз будет подороже груд злата, даже в самом прямом материальном смысле. И тем не менее — в такой ситуации ближние чувствуют именно то самое, что называется «ощущением невосполнимой утраты». Для такой смерти специального слова не придумано — так как ситуация редкая: если честно, мало какой сверчок стоит больше и стоит выше, нежели занимаемый им шесток. Но — бывает ведь, хоть и нечасто.
Есть также и пятая смерть, противоположного свойства. Это смерть человека, который как раз и предназначался к тому, чтобы стать расходным материалом — например, солдатская. По солдату никто не скорбит, кроме мамы с папой, да таких же, как он, и это скорбь совершенно особого рода: понимание, что на его месте мог бы оказаться кто угодно, да завтра-послезавтра и окажется. Собственно, это не столько сожаление об утрате, сколько memento mori: «Ну что, ребята... хороший был парень... эх». И все выпивают, и каждый думает о том, о чем вслух говорить не стоит. Но вот про «невосполнимую утрату» на ум нейдет совсем — потому что через неделю пришлют пополнение, и все это тоже знают, и представляют даже, сколько именно пришлют, из расчета среднего расхода личного состава на единицу времени. Тут мне, конечно, скажут, что личность уникальна, что со смертью каждого человека от нас уходит целая вселенная, и колокол звонит по тебе. Плюс к тому же стандартный европейский погребальный политес, хотя и не предполагает бурных изъявлений скорби, зато содержит обязательные к произнесению формулы типа «невосполнимая утрата», «ушел от нас, и его некому заменить», и все прочее, свидетельствующее вроде бы о том же самом. Нетрудно, правда, заметить, что особенно много таких слов говорится как раз в тех случаях, когда покойника не просто можно заменить, а прямо-таки