попросила у меня денег на траурное платье: несколько часов тому назад отравилась ее мать».
Он отложил газету.
— Превосходно писано. Нужно бы только кончить словами: «Да здравствует французский народ!», или: «Да здравствует хартия!», или чем-нибудь в этом роде.
Антуану надоело слушать самого себя, не получая ответа. Он умолк.
Эварист подошел к столу, посмотрел на лист бумаги. Одна из страниц неоконченной рукописи. Он сел, обмакнул перо в чернила и тщательно изобразил на полях инициалы
И счастливо улыбнулся.
— Мне нравится форма бокалов. Вот эта линия, — Эварист провел пальцем по краю бокала, — парабола. Вращением вокруг оси получаем параболоид, то есть форму этого бокала.
Эв рассмеялась.
— Ах, вот как его сделали?
— Да! Потом налили в параболоид жидкого золота, и оно превратилось в вино. Мне нравятся зеркала. Нравится красный бархат, все это богатство.
Он думал: «У меня всего две тысячи франков в год. Безнравственно с моей стороны являться сюда и изображать богача».
Он сказал:
— Одному здесь было бы скверно. Я почувствовал бы себя подавленным. Но сегодня мне все мило.
«Поймет ли она, почему я сказал, что сегодня все мило? Она могла бы мне помочь одним замечанием, одним вопросом».
Он отпил вина и громко продолжал:
— Жаркое превосходно. В Сент-Пелажи я съел триста обедов один ужаснее другого.
Она отозвалась еле слышно:
— Сент-Пелажи нужно забыть.
Лакей подал шоколадный крем и кофе.
— Не могу. Это мое несчастье: я ничего не забываю. Все, что я видел, прочел или пережил, врезается в память. Вот почему я не могу ни разлюбить, ни перестать ненавидеть. Люди и события так и стоят перед глазами.
«Поможет ли она мне сейчас? Если бы только спросила: «Вы любили когда-нибудь?» Разве вы не видите, Эв, как мне нужна поддержка, помощь ваших красивых, понимающих глаз?»
Он с облегчением увидел, что пара, сидевшая за соседним столиком, уходит.
— Я совсем другая, — сказала Эв. — Очень легко все забываю. Это, должно быть, означает, что я не способна ни любить, ни ненавидеть.
— Не верю. Я убежден, что никто не в силах любить так глубоко и нежно, как вы.
«Нужно что-то добавить. Так много хочется сказать».
Лицо Эв внезапно приняло жесткое выражение.
— Вам, кажется, все обо мне известно.
«Откуда эта перемена? Я сам виноват. Всегда говорю не то, что надо».
Эв прервала молчание:
— Повидали своих друзей-республиканцев?
— Да, кое-кого.
«Стыжусь признаться ей, как мало трогают меня сейчас дела республиканцев. Но она должна понять».
— Завтра увижу моего друга Лебона. Он теперь возглавляет группу, в которую я вхожу. Нужно отдохнуть: я очень устал. Ближайшие две-три недели я вряд ли смогу взяться за работу в обществе. У меня будет масса свободного времени.
«Если бы решиться сказать: «Эв, все свое время я оставил бы только для вас!»
Лакей принес счет. Эварист вынул из кармана два золотых. Эв равнодушно спросила:
— Что же вы станете делать целыми днями?
«Я мог бы сказать, что буду думать о ней. Если бы она спросила иначе! И если б не нужно было решать, сколько оставить лакею!»
— Буду заниматься математикой.
— Математикой?
В глазах ее появился интерес.
«Нужно сказать, какая у меня важная работа. Она мне поверит».
— До того как попасть в Сент-Пелажи, я написал работу по математике. Послал ее в академию. С ней должен был ознакомиться один из членов академии, мосье Пуассон. Мне ее возвратили; мосье Пуассон сказал, что не понимает ее. Он понял бы, если б был большим ученым. Я добился новых, очень важных результатов, которых еще нигде не изложил. Все они здесь. — Он показал себе на лоб. — Но изложить нужно. Может быть, удастся заставить этих безмозглых академиков признать важность моей работы, пока я еще не состарился или не умер.
Эв думала: «Бедный мальчик не в своем уме. Его бы надо пожалеть. Что им от него нужно? Вот теперь он решил, что он великий ученый и что профессора и академики просто дурачки перед ним. Но раз он безумец, может стать и опасным. Разве не было безумием провозгласить этот тост? Кто знает, на что он еще способен?»
— А кто-нибудь понимает вас? — спросила она.
— Никто. Я знаю, этому трудно поверить. Но вы, Эв, поверите. Ни одна живая душа не понимает, что я сделал. В целом мире найдутся немногие, кто мог бы оценить мою работу. Но они либо не знают о ней, либо не хотят узнать. Кроме того, есть один-два человека, которые верят в меня, хотя и не могут понять, что я делаю.
«Он помешан, бедняжка; вот и мучается. Жаль его».
Эв участливо посмотрела на него, и Эварист счел это знаком того, что она поверила.
— Кто же это?
— Очень немногим известно, что я математик. Об этом неприятно говорить. Но с вами — совсем другое дело.
«Она смотрит сочувственно. Я слишком нетерпелив. Может быть, когда-нибудь она полюбит меня».
— Мой близкий друг Огюст Шевалье, наверное, единственный, кто верит в меня.
— Кто такой Огюст Шевалье?
— Удивительный человек. Сен-симонист. Пожалуй, с несколько странными идеями о спасении мира. Но в остальном самый благородный и бескорыстный человек, какого только можно себе представить.
«Единственный, кто верит в него. И, по его же признанию, со странностями. Мальчик и в самом деле сумасшедший. Но глаза у него красивые — глубокие, горящие».
— И он единственный?
— Еще отец. Он кончил жизнь самоубийством почти три года тому назад. Он верил в меня.
«Такой же безумный, как сын? Бедняжка, чуть не плачет».
Она мягко спросила:
— Но ваши учителя, они знали вас. Неужели они не верили в ваш талант?
— Только один — мосье Ришар, в Луи-ле-Гран. Когда он узнал, что я республиканец, он постарался убедить меня не заниматься ничем, кроме математики. Он решил, что я сумасшедший, потому что верю в революцию и готов защищать права народа. С тех пор я его не видел.