опьянен тлетворным дыханием гниющего мира, осквернившего мои руки, сердце, голову.
Более страшного упрека не найдется и в лексиконе сторонников насилия.
Опьянен! Я разочарован во всем, даже честолюбие мне изменило. Как может осквернить меня мир, который мне отвратителен? Подумай!»
В понедельник, вернувшись домой поздно вечером, Эварист увидел на полу две визитные карточки и письмо, просунутое в комнату под запертую дверь. Он зажег свечу, взял карточки, долго разглядывал их. На каждой было написано одно и то же, разным был лишь почерк да имена.
Он повертел карточки в разные стороны. Померещилось чье-то лицо. Он закрыл глаза, чтобы прогнать видение, но вопреки его стараниям лицо опять скользнуло к нему через сомкнутые веки.
Эварист вскрыл письмо. Тут же, заслоняя бумагу, появилось полупрозрачное лицо. Читать было трудно. Его приятель Антуан в обычном для него забавном и циничном стиле писал, что тетка смягчилась и заплатила долги. Он свободен и явится завтра, попозже утром, навестить бывшего соседа.
В семь утра Эварист оделся, спустился вниз. По дороге он попросил консьержку убрать комнату: к нему придут. Зашел в кафе. Было почти пусто. За завтраком он равнодушно глядел по сторонам. Посмотрел на часы. Хорошие золотые часы; достались ему после отца. Восемь. Расплатившись, он пошел к дому. По дороге заметил прокламацию, которой раньше не видел. Под ней стояли тридцать четыре подписи: Лафайет, Одилон Барро, Лаффит, Шарль Конт, другие. Эти люди взывали к французскому народу, признавая Луи-Филиппа, но требуя, чтобы он изменил свой политический курс. Эварист нашел прокламацию неописуемо скучной, слабой и многословной. Сколько раз слышал он нудную канитель о Бельгии, об истерзанной Польше, о внешней и внутренней политике, которую нужно изменить, если правительство хочет удержаться у власти и пользоваться популярностью!
«Явно предлагают услуги Луи-Филиппу. Слишком явно. Казимир Перье в могиле — и вот…» — Он мысленно повторил: «В могиле».
Он дочитал до конца: «Подобно Франции 1789 года, Франция 1830 года верит, что наследственная монархия в сочетании с народными учреждениями не противоречит принципам свободы».
«Аванс! Не терпится поступить в лакеи», — подумал он, но ощутил не горечь, а только разочарование и тупую апатию.
Вернулся к себе. Постель застлана, пол подметен. Стол завален бумагами. Он раз и навсегда велел консьержке их не трогать. Теперь они лежат в беспорядке. Он сложил бумаги в стопку, еще раз заглянул в визитные карточки и бросил их на освободившееся от бумаг место. Подошел к окну. Через тонкие занавески видны были двое людей, неподвижно стоявших напротив. В одном он узнал Пеше д’Эрбинвиля. Другой был высок ростом, тщательно одет. Большое квадратное лицо его показалось Эваристу знакомым. Он вспомнил, что видел этого человека на открытом собрании Общества друзей народа, на банкете в «Ванданж де Бургонь», оба раза рядом с Пеше д’Эрбинвилем.
«Аристократы. Стали от нечего делать республиканцами и чванятся своими манерами и даже своей родословной не меньше, чем буржуа богатством. Перейти через улицу — восемь секунд, двадцать — подняться по лестнице, и ровно в девять их аристократические пальцы постучат в мою дверь».
— Войдите.
Они вошли. Галуа поднялся со стула. Пришедшие чопорно поклонились. Пеше д’Эрбинвиль сказал:
— Моего друга Мориса Ловерна и меня привело к вам дело чести.
Фраза была сказана очень отчетливо, медленно. Этот урок д’Эрбинвиль знал на память и повторял не раз. Выделяя отдельные слова, он по-прежнему кривил нижней губой — точь-в-точь как в тот день, когда Галуа слушал его выступление перед Ратушей и на процессе девятнадцати.
Не ответив, Галуа слегка поклонился. Перенимая хорошие манеры этих республиканцев-аристократов, он сам себе казался нелепым.
— Во время моего отсутствия вас часто видели в обществе мадемуазель Эв Сорель. Она сообщила мне, что виделась с вами, уступая вашим настояниям из жалости, быть может, даже из сочувствия. Вы злоупотребили этим сочувствием. Зная, в каких отношениях она со мною, вы пытались убедить ее расстаться со мной, возводя на меня клевету, рассказывая обо мне чудовищные небылицы. Убедившись в тщетности подобных методов, увидев, что попытки соблазнить ее провалились, вы подвергли мою приятельницу грубым, непристойным оскорблениям. Мосье Галуа! От своего имени и от имени моего друга мосье Мориса Ловерна я хочу заявить, что вы поступили бесчестно. Я приходил сюда вчера и сегодня пришел снова, чтобы вызвать вас на дуэль. — Он небрежно бросил на стол листок бумаги. — Вот имена и адреса моих секундантов. Они будут ждать ваших.
Затем хриплым голосом заговорил Морис Ловерна:
— Как республиканец, патриот и друг мосье Пеше д’Эрбинвиля, как двоюродный брат мадемуазель Эв Сорель я вызываю вас на дуэль. Готов драться с вами в любое время после того, как кончится ваша дуэль с мосье Пеше д’Эрбинвилем.
Галуа отвечал спокойно. Голос его был почти так же невозмутим, как голоса противников; слова звучали размеренно.
— Господа. Клянусь честью республиканца и патриота, вы услышите правду. Я делаю это из желания предотвратить дуэль, которая, несомненно, повлечет за собой смерть по меньшей мере одного республиканца. Я не хочу умирать. Еще меньше хотел бы я из-за пустяка убить человека. Что касается вашего обвинения, признаюсь, что я был влюблен в мадемуазель Эв Сорель. Я действительно встречался с нею в течение этого месяца. Но уверяю вас, господа, до вчерашнего вечера, когда увидел ваши визитные карточки, я ничего не знал о ее отношениях с мосье Пеше д’Эрбинвилем. Только вчера я догадался, что есть связь между мадемуазель Эв Сорель и вашим визитом, о цели которого не трудно было догадаться по оставленным мне визитным карточкам. Тем не менее я действительно говорил с мадемуазель Эв Сорель, употребляя оскорбительные выражения. Это правда.
Он почувствовал, как слабо все это звучит. Что еще сказать? Если обвинить Эв, это сочтут бесчестным вдвойне. Эти республиканцы-аристократы, один с искривленной губой, другой с хриплым голосом, пара портняжных манекенов, считают, что оскорбить женщину, особенно женщину, принадлежащую им, — преступление более тяжкое, чем измена родине.
Эварист решил добавить только одно:
— Об этом я сожалею и готов принести извинение.
Морис Ловерна быстро возразил:
— За ваш поступок можно просить извинения лишь со шпагой или пистолетом в руке.
С невозмутимым спокойствием Галуа продолжал:
— Я хочу избежать кровопролития. Если бы вам была известна вся история, вы бы знали, что меня вызвали на грубость. Повторяю: готов извиниться. Что еще я могу сказать?
Он помолчал, не решаясь продолжать. Но хриплый голос Ловерна помешал:
— Вы трус. Вам хочется избежать дуэли, прикрывшись личиной республиканца. И тут же вы совершаете еще более бесчестный поступок, намекая, что мадемуазель Сорель сама вызвала вас на оскорбление.
Пеше д’Эрбинвиль был, казалось, слегка озадачен этой вспышкой.
Эварист взорвался. С презрением, с горечью, которые до сих пор он старался сдержать, он обрушился