соседству.
Мы с Ирвингом стали неразлучны, при всем при том отец его меня ужасал.
— Знаешь, кто ты такой? — то и дело повторял он. — Отцов промах — вот ты кто.
Отец Ирвинга — жилистый, седой, с ехидными черными глазами — вдовел. Я ему поражался: он ел некошерную пищу, выпивал. И не так, как мой папа и другие отцы: те на бар-мицвах в синагоге опрокидывали по-быстрому рюмочку-другую водки, заедали медовой коврижкой — голова запрокинута, глаза подернуты влагой.
— Водка что надо. Лучше не бывает.
— Прогревает прямо до самого нутра.
— Хорошо пошла.
Отец Ирвинга пил пиво «Черная лошадь» бутылку за бутылкой. Угрюмо, с застывшей улыбкой сидел за кухонным столом и вдруг — ни с того ни с сего — выкрикивал: «Потяни меня за палец!» А потянешь его за палец — он оглушительно рыгнет. Часто он засыпал, уронив голову на стол, — рот разинут, в коротких почерневших пальцах дымится сигарета. Иногда в субботу вечером он вместе с нами слушал хоккейные матчи по радио. Он болел за «Канадьен».
— Ни «Ракету», ни Дюрнана никому не переиграть. Вот на кого надо ставить. С ними не прогадаешь — ну, ну, вот, вот оно… — Он осторожно приподнимался со стула. — ТНС. — Удовлетворенно замолкал. — Знаешь, что это значит, парень?
Ирвинг, зажав нос, лез открывать окно.
— Тихо, но смертоносно.
А в другой раз отец Ирвинга сказал:
— Вот, — и сунул палец мне под нос. — Нюхай!
Оторопев, я втянул носом воздух.
— На этот раз бумагу пробил — во как!
Отец Ирвинга издевался над «А-боним».
— Ну и что вы, шмендрики[138] вы этакие, затеяли? Спасать евреев вздумали? Да стоит арабам захотеть, и они в два счета скинут евреев в море.
Иногда по пятницам я с позволения родителей ночевал у Ирвинга и мы засиживались допоздна — говорили об Эрец.
— Жду не дождусь, когда уже наконец смогу туда поехать, — говорил Ирвинг.
Я мало что помню как о наших сходках по пятницам, так и о накаленных общих сборищах по воскресеньям. В памяти всплывают ходячие словечки. Ишув[139], «Белая книга»[140], эмансипация, Негев, ревизионист, алия. Пьер ван Паасен[141] был за нас, ему мы доверяли. К Кестлеру[142] после «Ночных воров» мы прониклись презрением. Когда наши сходки заканчивались, мы спускались вниз, в беленый известью погреб, и отплясывали с девушками хору. Я почти никогда не присоединялся к танцующим — предпочитал попыхивать в стороне свежеприобретенной трубкой и смотреть, как вздымается грудь Гитл. После танцев мы буйной гурьбой вываливались на улицу и заканчивали вечер или обжимоном в доме кого-нибудь из девчонок, или походом в кегельбан.
Каждое воскресенье нам читали лекции о восстановлении плодородия почвы, показывали фильмы, воспевавшие жизнь в кибуцах. Мы все как один собирались уехать в Эрец.
— Еврею здесь делать нечего. Ему ничего не светит.
— Слыхал про брата Джека Циммермана? Он в Квебеке занял третье место на вступительных экзаменах, и ты думаешь, его приняли на подготовительные курсы при медицинском колледже? Как бы не так!
По воскресеньям мы спозаранку звонили в двери — собирали деньги на Еврейский национальный фонд, трясли алюминиевыми кружками перед носом выдернутых из постели, заспанных хозяев, требуя так, словно они принадлежат нам по праву, четвертаки, десятицентовики и пятаки, которые позволят возродить пустыню, купить оружие для «Хаганы»[143] и, между прочим, урвать тридцать пять центов, чтобы купить билет на утреннее представление в «Риальто». Мы заклеивали конверты в Сионистском штабе. Наш хор пел на сборищах, где собирались деньги на различные фонды. Летом те из нас, кто не работал официантами или рассыльными, уезжали в лагерь, в кишащую комарами Лаврентийскую долину, и там снова слушали речи, учили иврит и — за неимением арабов — следили: не появились ли в окрестностях подозрительные франко-канадцы. Нашим героем — и соперников он не имел — был халуц[144], он и сейчас стоит у меня перед глазами на страницах Бог знает скольких брошюр — ясноглазый, несгибаемый, с винтовкой через плечо, с серпом в руке.
Как-то раз в пятницу после сходки Ирвинг отвел меня в сторону:
— Если отец позвонит, скажи, что я сегодня ночую у тебя.
— Ладно. — Я обрадовался и предложил позвать Херши, Гаса и еще кое-кого из ребят — поиграть в очко. Но когда я поглядел на многозначительное лицо Ирвинга, до меня дошло:
— Как же, как же, понял. И куда ты идешь?
Ирвинг приложил палец к губам, посмотрел на меня с намеком. И только тут я заметил Зельму — она неспешно прохаживалась по улице. А сейчас и вовсе остановилась — поглазеть на витрину.
— Пошел к черту! — злобно выпалил я — и сам себе удивился.
— Ну что, сделаешь, как я просил?
— Ладно, ладно, — сказал я и дунул прочь.
О Зельме поговаривали, что она слаба на передок, — у нее, говорил Стэн, никому нет отказа, но я не замечал ничего особенного в этой застенчивой, державшейся довольно замкнуто смуглянке с волосами цвета воронова крыла и потрясающей грудью — девчонка как девчонка.
— Знешь, что она мне рассказала? — сказал Херши. — Что она порвалась еще в детстве, когда перепрыгнула через забор. Ой, я не могу!
Даже Арти — а он был такой же недомерок, как и я, да и прыщей у него высыпало побольше — утверждал, что на «Истории Джолсона»[145] три раза много чего себе напозволял с Зельмой.
В пятницу, исхитрившись пройти весь путь до «А-боним», ни разу не наступив на трещину в асфальте, я решился пригласить Зельму на танцы. Ей некогда — вот что она мне ответила.
Вечером 29 ноября 1947 года, после того как ООН одобрила план раздела[146], мы стеклись в «А-боним» и пошли по городу — размахивали израильскими флагами, горланили наши песни в англосаксонских кварталах, останавливались, трубили в рог, обрывали трамвайные провода — и так дошли до центра города, где, помнится, слегка замялись: засмущались, заробели, прежде чем решились, став в круг посреди мостовой, остановить движение, чтобы сплясать хору.
Наши руководители, а также кое-кто из хаверим постарше уехали воевать за Эрец. Я прибавил себе года и записался в Канадскую резервную армию, лелея мысль, что канадцы будут учить меня драться — вот смеху-то! — с англичанами, но в конце концов смилостивился и согласился окончить среднюю школу.
В ту горячечную пору, которая последовала за образованием государства Израиль, мы что ни вечер собирались в «А-боним» — обсуждали, что происходит в Эрец и в Канаде. Заслуженного еврейского врача пригласили выступить в Канадском клубе[148]. Врач сказал, весьма нас этим удивив, что, хотя он и еврей, в первую очередь он — канадец. Образование государства Израиль,