Из кухни действительно распространялся «чарующий аромат настоящего кофе», как с маниакальной настойчивостью через каждые полчаса восторгался с экрана стареющий актер-супермен.
Нина нашарила под кроватью тапки, накинула уютный махровый халат и, позевывая, поплелась в кухню. Утренний ритуал наслаждения кофе, сваренным мужем по его личной технологии из свежемолотых зерен (а не растворенный из пережженного порошка, который предлагался с экрана. Интересно, а сам актер его пьет?), был завоеван в многолетней борьбе за право посидеть пятнадцать минут в тишине. Дети, периодически пытавшиеся заявить свои права, беспощадно изгонялись и в конце концов смирились с тем, что родителей в это время лучше не трогать.
Это были лучшие минуты. Скоро все проснутся, каждый начнет требовать внимания и немедленного разрешения насущных вопросов. А пока можно спокойно сидеть и разговаривать.
Телефонный звонок, неожиданный в такую рань, вызвал чувство досады. Кому это не спится? Нина недовольно посмотрела на мужа. Может, не брать трубку? Но звонки настойчиво разрывали утреннюю тишину. Пожав плечами, красноречиво кивнула на аппарат: «Отвечай, теперь уже никуда не деться». Муж взял трубку:
Некоторое время он действительно слушал невидимого собеседника, а на вопросительный взгляд Нины недоуменно поднял брови: мол, понятия не имею, кто бы это мог быть.
Муж прикрыл ладонью трубку и, понизив голос, сказал:
— Ничего не понимаю. Кто-то с ужасающим акцентом. Какой-то иностранец. По-моему, это тебя. Наверное, из-за монографии.
Пауза. Молчание. Тишина. Эй, да есть там кто-нибудь?
Помнит ли она?
Сердце Нины глухо ухнуло вниз. Гришка! Как с того света…
Нина на ходу убавила Борьке три года, не желая свести свою жизнь к банальной мелодраме, и печально посмотрела на мужа. Сергей грустно улыбнулся. Все понял. Понял, что звонит Гриша.
Тогда, в семьдесят пятом, встретив свою бывшую одноклассницу в коридоре Владивостокского университета, он страшно обрадовался: ведь ходил за ней тенью еще в школе, не решаясь признаться. А потом, заметив, что похудевшая и подурневшая Нина истерзана неведомой бедой, заставил рассказать обо всем. Когда узнал, что она ждет ребенка, уговорил расписаться.
Нина, вначале безразлично слушавшая его пылкие тирады, неуверенно согласилась. Аргументы были убедительными: «Хочешь называться матерью-одиночкой? Чтобы тебе кости перемывали? А что с твоей мамой будет? А у ребенка в метрике будет позорный прочерк? Что ты ему скажешь, когда он вырастет?» И так далее.
Нина и сама это кино крутила беспрестанно. Выхода, казалось, не было. Прервать беременность, как это делали некоторые девочки, не могла. Панически боялась боли. К тому же суеверно думала, что ребенок — единственная тонкая нить, которая не позволит Грише раствориться, уйти навсегда, не вернуться. Если бы мама была рядом… Нет, даже маме об этом говорить нельзя. Это ее просто убьет.
Расписались. Нахлебались — выше крыши. Сначала снимали комнату в избушке на курьих ножках на окраине Владивостока. Потом университетское начальство сжалилось, дало им клетушку в студенческом общежитии. Сережа учился на четвертом курсе биофака и подрабатывал где только мог. Нина умудрилась даже академ не брать — передавали Борьку, спеленутого тугой колбаской, как эстафету — с рук на руки. Спасибо однокурсникам, составили расписание добровольных нянек и по очереди прогуливали лекции, переписывая потом до полуночи конспекты. Когда Нина перестала кормить грудью, Борьку отвезли верной Веке, постаревшей, но по-прежнему преданной.
Сережа как принял в сердце новорожденного Борьку, врученного ему медсестрой в роддоме, так и не выпускал. И даже не вспоминал никогда, что он ему не родной. Возился с ним больше, чем медлительная Нина.
Лелино неприятие эмиграции взорвал Чернобыль. Она, до той поры свято верившая в социалистические идеалы, после аварии на атомной станции поняла, что ее любимое правительство, действия которого до сих пор были направлены на процветание страны, абсолютно равнодушно к отдельным составляющим народных масс. Больше всего ее потрясло преступное молчание руководства страны, не предупредившего вовремя население о радиационной опасности. Она все время повторяла: «Дети! После аварии дети несколько дней на улице играли в футбол. В пыли! Неужели нельзя было по радио объявить, чтобы детей забрали домой и закрыли окна? Пока западные радиостанции не подняли крик, наши так и молчали!»
Сборы и оформление документов заняли несколько лет, поэтому Нина успела свыкнуться с мыслью о еще одной неизбежной разлуке. Когда Нина с Ольгой Борисовной прилетели на похороны Веки, в Киеве оставалась только Женя с мужем и детьми, а все остальные уже уехали. Женя рассказала о том, что Века умерла внезапно. Не болела, не жаловалась. Легла спать — и не проснулась. Ее похоронили рядом с бабушкой Лизой. Нина так безнадежно плакала на кладбище, что даже видавшие виды невозмутимые могильщики на нее оборачивались: где это видано так убиваться над древней высохшей старушкой? Пожила — дай Бог всякому. И невозможно было объяснить, что уходили вместе с ней Нинина жизнь, счастье, любовь…
Через неделю было еще одно тягостное прощание, с Женей, уезжающей в Новый Свет. В ее пустой квартире, где остались лишь длинный стол и импровизированные лавки из досок, положенных на табуретки, клубилась толпа провожающих. Звучали тосты, оптимистические напутствия. Женя была взвинченно, истерически весела, вся в ожидании новой жизни. Если у нее и разрывалось сердце, она этого не показывала. Отрезано — и баста! Нужно увозить детей из этой безумной страны. Прилавки магазинов стремительно пустеют, и с такой же скоростью обесцениваются инфляцией деньги. Люди, пытаясь спасти хоть крохи из заработанного, панически скупают совершенно ненужные вещи. Чернобыль тяжело дышит рядом с Киевом и неизвестно, как он себя поведет дальше. Роскошная киевская зелень таит в своих кронах смертельную опасность: на листьях оседает радиоактивная пыль. Да что далеко ходить: каштаны в этом году зацвели дважды — весной, как и положено, и сейчас, в конце августа. И никакой радости это чудо