люду ходит”. За сто лет до мандельштамовского путешествия Пушкин, приезжая в Армению, встречает тело трагически погибшего современника: “Я ехал один в цветущей пустыне, окруженной издали горами. В рассеянности проехал я мимо поста, где должен был переменить лошадей. ‹…› Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. “Откуда вы?” – спросил я их. – “Из Тегерана”. – “Что вы везете?” – “Грибоеда”. – Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис . ‹…› Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею” (V, 666-667).

Поразительна реакция Пушкина на эту неожиданную и страшную встречу: “Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна” (VI, 668). Каким воинственным и непреклонным духом веет здесь от самого Пушкина. Это освидетельствование своей будущей смерти, сочетающее профетический пафос и трезвый самоотчет. Пушкин предсказывает собственную смерть, как Грибоедов – свою (“…пророческие слова Грибоедова сбылись”). “…Судьба есть только у полузнающего; тот, кто знает, – выше судьбы; тот, кто не знает, – ниже судьбы”. Пушкин был безусловно выше своей судьбы. “Ведь это его, – писал Ю.М.Лотман о Пушкине, – программа для себя, его идеальный план. ‹…› И царь, и все обстоятельства вынуждали его не драться, а он вышел – один, как Давид на Голиафа, – и победил! Увлеченные Щеголевым, этого (его, пушкинского торжества в момент дуэли – наперекор всему и всем!) не поняли ни Цветаева, ни Ахматова (которая, прости мне Господи мои прегрешения! – Пушкина вообще не понимала), а понял Пастернак ‹…›. Это у Пастернака не о Пушкине, но очень хорошо освещает его (Пушкина) последнюю трагедию:

Дай мне подняться над смертью позорной. С ночи одень меня в тальник и лед. Утром спугни с мочежины озерной. Целься, все кончено! Бей меня влет!

(“ Рослый стрелок, осторожный охотник…” )” (I, 239)

Мандельштам, подхватывая грибную тему Хлебникова, семантическим бумерангом возвращает ему то, что совершенно невидимо для нас, – пушкинский исток образа смерти (quod tantum morituri vident). Грибоедовская смерть, увиденная и рассказанная Пушкиным, – прообраз смерти всякого истинного поэта. Поэтому призвание Музы, по Мандельштаму:

Сопровождать воскресших и впервые Приветствовать умерших…

(III, 138)

Смерть, как в случае с Рылеевым, даже стихи переписывает. Эпоха Хлебникова и Мандельштама, эпоха оптовых смертей и безвозвратной потери целого поколения русских поэтов (“мгновенная жатва поколенья” – по опережающему слову Пушкина), рождает образ смерти, идущей по грибы. Смертельно окающую рифму “гриб – гроб” Маяковский в 1918 году развернет уже хрестоматийно:

Били копыта. Пели будто: – Гриб. Грабь. Гроб. Груб. –

(II, 10)

Но это хождение по мукам к грибнице смерти на редкость прозаично. Не костлявая с косой и саваном, а… ядреная деревенская девка с кузовком. Умирать – что капусту шинковать, сказал бы циник. Но не Мандельштам ли писал в “Путешествии в Армению”: “А на подмосковных дачах мне почти не приходилось бывать. Ведь не считать же автомобильные поездки в Узкое по Смоленскому шоссе, мимо толстобрюхих бревенчатых изб, где капустные заготовки огородников как ядра с зелеными фитилями. Эти бледно-зеленые капустные бомбы, нагроможденные в безбожном изобилии, отдаленно мне напоминали пирамиду черепов на скучной картине Верещагина” (III, 191). Вот эта деревянная толстобрюхость и капустная скука смерти, ее здоровенный прозаизм, мы бы так сказали, – делают ее образ особенно страшным. Кощунственное, казалось бы, комикованье имени Грибоедова в образе этой смерти – оборотная сторона, реверс его бессмертного величия. К 1905 году относится академическая шутка из третьей Симфонии Андрея Белого “Возврат”:

« Вечерело. Профессор Грибоедов доканчивал свою лекцию “ О буддизме” , а профессор Трупов “ О грибах” . ‹…›

Тут столкнулись два седых профессора, маститых до последних пределов. ‹…› Обменялись кирпичами. Пожелали друг другу всяких благ. И расстались.

На одном кирпиче, красном, озаглавленном “ Мухоморы” , рукой автора была сделана надпись: “ Глубокоуважаемому Николаю Саввичу Грибоедову от автора” .

На другом, цвета засохших листьев, озаглавленном “ Гражданственность всех веков и народов” , кто-то, старый, нацарапал: “ Праху Петровичу Трупову в знак приязни” .

Уже извозчики везли маститых ученых – одного в Охотный ряд, а другого к Успенью на Могильцах» .

Пародийный пассаж Белого непосредственно предшествует хлебниковско-мандельштамовскому освоению имени великого комедиографа. Но подобным образом Белый осваивал и свое собственное имя. “ Грибоедовский” смысл его псевдонима был понятен только самым сметливым современникам. Белый неоднократно излагал историю возникновения своего псевдонима, и, надо отдать должное, по нелепости своей она была прутковско-соловьевской. Но в своих воспоминаниях Белый никогда не комментировал предложения М.С.Соловьева: ““ Симфонию” сдали в набор, псевдонима же не было; мне, как студенту, нельзя было, ради отца, появиться в печати Бугаевым, и я придумываю псевдоним: “ Буревой” .

– “ Скажут – Бори вой!” – иронизировал М.С., и тут же придумал он: “ Белый” ”.

В этой цепочке трансформаций не хватает одного звена, что делает непонятной номинативную пантомиму М.С.Соловьева: “Буревой ® Бори вой ® Боровой (гриб-боровик) ® Белый (гриб)”. Это прекрасно слышит Мандельштам: “Белый неожиданно оказался дамой, просияв нестерпимым блеском мирового шарлатанства – теософией. ‹…› Любителям русского символизма невдомек, что это огромный махровый гриб на болоте девяностых годов, нарядный и множеством риз облеченный” (II, 237). Рифма “гриб – гроб” экзистенциально свяжет Белого и Мандельштама в последний час. Э.Герштейн приводит (со слов Рудакова) воронежские воспоминания поэта о похоронах Андрея Белого: “Он [Мандельштам] опять читал стихи памяти Белого. Он с ним был последнее время очень близок. Говорит, что стоял в последнем карауле, а до этого “ стояли пильняки – вертикальный труп над живым” . В суматохе Мандельштаму на спину упала крышка гроба Белого”.

Смерть трагикомична. Смех – неизменный спутник страха. Как говорил Владимир Соловьев: “Из смеха звонкого и из глухих рыданий / Созвучие вселенной создано”. Верещагинский мемориал капусты из “Путешествия в Армению” – сниженный образ гумилевской гибели. Из “Заблудившегося трамвая”:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату