Не забыт и “язык родных осин”: стихотворение “О правителях” построено на противостоянии двух голосов, двух героев – Хлебникова и Маяковского. Текст с самого начала вводит образ Председателя Земного Шара, автора “Смехачей”, ясновидца и сумасшедшего, схватившего планету, как коробок спичек, “чтоб дальше и больше хохотать”, вычисляя ее судьбу; человека, воскликнувшего, что он “никогда, никогда, нет никогда не будет Правителем!”; поэта, звонившего в Зимний дворец и выдававшего себя за ломовика:
А заканчивается стихотворение прямым и презрительным описанием автора грандиозных поэм “Хорошо!”, “150 000 000” и “Владимир Ильич Ленин”:
Уже здесь Набоков демонстрирует неплохое знание и “Облака в штанах”, и “Кофты фата”, и обстоятельства жизни и смерти Маяковского, и специфику рифмовки и “лестнички”, и даже финал – легендарное хлебниковское “и так далее”. Маяковский, натягивающий посмертные рифмы на имена Сталина и Черчилля, – с исторической точки зрения, такая же мифологема, как и образ внеисторического Хлебникова. Но сейчас нам важно не это. Набоков берет обоих поэтов как персонифицированных носителей взаимоисключающих начал – свободы и самоубийственного рабства литературы. Символической геометрии шара и иглы напрямую в стихотворении нет, но оно может быть понято только с их учетом.
Граммофонный голос власти, “His Master’ s Voice”, прозвучит в рассказе “Double Talk” (впоследствии названном “Conversation Piece, 1945”), в русском переводе – “Групповой портрет, 1945”. Открещиваясь от своего тезки в стихотворении “О правителях”, что дается ему легко, он обречен на полного тезку, невидимого экзистенциального двойника, голос-тень, избавление от которого – невероятным усилием – возможно только (!) через смех (“Истребление тиранов”).
Обратимся к вставному эпизоду “Адмиралтейской иглы”. Как всегда, он любопытен своей несуразностью. Автор письма спорит с автором романа – Солнцевым. Спор с Солнцем – донабоковский еще сюжет: “Так затевают ссоры с солнцем” (Пастернак). Еще один яростный, язычески-громогласный спорщик с Солнцем- Отцом – Маяковский. Он-то и является всегдашним отрицательным двойником Набокова, негативным дубликатом, дьявольски-неотвязным тезкой – Владимиром Владимировичем. Это тоже не ново. Теневой фигурой протагониста Маяковский появлялся и в “Зангези” Хлебникова, и в образе ротмистра Кржижановского “Египетской марки” Мандельштама, и зловещей тенью Комаровского пастернаковского “Доктора Живаго”, и наконец – в “Пнине” самого Набокова. Но никто не воевал с революционным трибуном столь яростно и лично, как Набоков. Двойники бывают или из прошлого, или из будущего. Маяковский – из прошлого.
Автор письма в “Адмиралтейской игле” не желает, чтобы его убивали в одноименном романе: “А в конце книги ты заставляешь меня ‹…› погибнуть от пули чернокудрого комиссара”. Сам Набоков здесь спорит с человеком, который уже ответил “не быть!” на извечный гамлетовский вопрос, – с Маяковским. И небытие это восторжествовало с момента выбора ложного пути, а не самоубийства, т. е. задолго до 14 апреля 1930 года. Но в какой-то момент отличение от своего двойника дается с трудом. Налет “фасонистой лжи” различим в дореволюционные годы и в самом авторе письма (читай: в Набокове): “одевался под Макса Линдера”, стихи сочинял “всхлипывая и мыча на ходу”, поэзия его была “заносчивой”, с “тяжелым и туманным строем чувств и задыхающейся, гугнивой речью”. Безоговорочное отличение и отталкивание происходит осенью 1917 года и определено большевистским переворотом.
Нелепый эпизод начинается с высокой трагедийной ноты: “И все-таки я буду, как Гамлет, спорить, – и переспорю Вас”. И это пари – на подмостках парикмахерской. Очень странное место для решительного, гамлетовского объяснения. Зачастую комментаторы Набокова, особенно увлекающиеся возвышенными гностическими реминисценциями, забывают о главном условии им поставленном: космическое и умозрительное нередко теряют буквы “с” и “з”. Это и есть особый дар – помнить о комическом и уморительном, даже получая приглашение на казнь. Итак, интересующий нас, уморительно-умозрительный эпизод: “Занимая свое место в кинематографе “Паризиана”, Леонид кладет перчатки в треуголку, но через две-три страницы он уже оказывается в партикулярном платье, снимает котелок, и перед читателем – элегантный юноша с пробором по самой середке маленькой, словно налакированной головы и фиолетовым платочком, свесившимся из карманчика. Помню, действительно, что я одевался под Макса Линдера, и помню, как щедро прыщущий вежеталь холодил череп и как мсье Пьер, прицелившись гребешком, перекидывал мне волосы жестом линотипа, а затем, сорвав с меня завесу, кричал пожилому усачу: “Мальшик, пашисть!””. Парикмахерская – тщательно скрываемый Набоковым литературный топос. Здесь герои придают себе благообразный вид, авторы – самым неблаговидным образом проверяют себя на зрелость. Набоков признавался, что на Касбимского парикмахера “Лолиты” он потратил месяц труда. В зеркале парикмахерской отражается не герой, а сама литература. Первое лирическое отступление – стихотворение Владимира Маяковского “Ничего не понимают” (1913):