обступают высокие старые буки с толстыми шершавыми зелеными стволами, на которых в давние времена мальчики нацарапали свои имена: начальные буквы имени и фамилии, две последние цифры даты; но их самих уже давным-давно нет на свете, и вырезанные ими много лет назад письмена привольно разрослись в нерасшифровываемые загогулины, шишки и наросты… В этот лес уже почти никто больше не ходит. Тропинки поросли зеленоватым мхом и нежной, тонкой травой. Кроны столетних буков смыкаются над вашими головами в сквозной светло-зеленый свод. Ты петляешь в боковых дорожках, которые неизменно оказываются еще покойнее и заброшеннее предыдущих, если только это возможно… Но по-прежнему у вас над головами эта кружевная зеленая арка, и вы едете и едете под ней. И вот тропинка обрывается, и вы оказываетесь на небольшой четырехугольной прогалине. Когда-то, много лет назад, здесь была вырубка, но совсем небольшая, поскольку высоко вверху окружающие ее кроны сомкнулись в зеленую лиственную крышу. Здесь, быть может, за всю человеческую жизнь никто не побывал. Слева стоит камень, что-то вроде колонны или полуразрушенного обелиска, на котором был выбит и раскрашен какой-то текст, но из окна машины видно, что буквы можно прочесть с тем же успехом, что и мальчишеские инициалы на вековых стволах. Серый, сухой мох угнездился в останках надписи, столь изъеденной непогодой, что не всякий догадается, что она когда-то там была. Должно быть, этот камень был установлен в память или как знак благодарности… но кому, чему? Ты притормаживаешь там, а затем из зеленых сводчатых ворот медленно, очень медленно въезжаешь под эту высокую, временами едва слышно шелестящую при вздохах ветра зеленую крышу над загадочной потаенной прогалиной, где стоит таинственный камень. Ты вновь останавливаешься, выключаешь мотор, и он, всхлипнув, умолкает.
Теперь вокруг совсем тихо, и Фонсик, неподвижный, сидит с тобой рядом. Ты тоже не двигаешься. Вы оба замерли в глубоком молчании. Тебе хочется что-то сказать, пусть даже нечто совершенно банальное: «Ну, вот мы и приехали», например — но не можешь. Ты немного откидываешься назад, так, что твое плечо касается плеча Фонсика, и после этого не знаешь, что делать дальше. Твои руки скользят вниз по рулю, и пальцами обеих рук ты небрежно берешься за одну из трех рулевых спиц. Так вы сидите рядом, неподвижные, ощущая кружащее голову тепло друг друга. Ах, Мышонок, еще никогда тот, о котором ты так мечтал, кого ты все свои юные годы так страстно жаждал, не оказывался так близко и так далеко от тебя, почти недосягаем! Одно движение, один жест, одно слово, одно восклицание может толкнуть тебя к Фонсику, и его к тебе, так что вас больше никогда, во веки веков, никто, кроме Господа, разлучить не сможет… Но ты знаешь и то, что дрожь твоих губ и голоса, один лишь звук, одно лишь движение ноги или колена, окажись оно не верным звуком, не верным движением, но действом лишенном благодати, может отнять у тебя Фонсика навсегда…
— Господь с тобой, Волк…
— О, ты сделаешь тот самый жест, то самое движение, которое должен сделать, Мышонок, и ты произнесешь слово, которое должен произнести. Без паники: все хорошо. Я это сразу тебе говорю, потому что ты так страдаешь от астмы… Да, там, в машине, ты разумеется всего этого еще не знаешь, но я тебе все это рассказываю, потому что тревожусь за твое здоровье — а что, если заложит тебе твою маленькую грудочку…
— Да не квохчи ты, ей-богу. Давай дальше.
— Ты еще не произнес ни слова, и Фонсик рядом с тобой тоже молчит. Твои руки поднимаются вверх по рулю, медленно, как бы нашаривая что-то, и ты воздеваешь их перед собой, словно для молитвы. Что тебе делать с ними? Ты дотрагиваешься до зеркала заднего обзора и ощупываешь его края, как будто бы оно было неверно установлено, хотя установлено оно безупречно, и как бы поправляешь его, безо всякой нужды, толкаешь, поворачиваешь, вновь отпускаешь и опять откидываешься на спинку сиденья, уронив руки на колени. И смотришь в зеркало, установленное так, что ты… видишь в нем Фонсика: он вдруг взглянул на тебя, и ты — на него… и как только вы увидели друг друга, как только ваши лица встретились в зеркале, ты снова замираешь, и Фонсик тоже. Его голова чуть заметно качнулась к тебе, но вот он вновь сидит неподвижно, и вы не сводите друг с друга глаз в этом маленьком прямоугольном кусочке стекла, бесцветном и в то же время как бы окрашенном, словно некий голубой бриллиант. Внезапная вспышка чувства опаляет тебя осознанием: теперь можно говорить, теперь, одним движением руки, коснуться его… где-нибудь… теперь, сейчас!.. Но, как только ты ловишь его взгляд в зеркале, момент упущен. Ты видишь лицо Фонсика, как если бы это был не он, а совершенно другой мальчик, с виду тот же самый, но только еще более одинокий и еще более недосягаемый… как принц, шагающий рядом с ним, разодетый в серебро и лазурь, в которого он уже давно и безнадежно влюблен; стало быть, тем меньше у тебя шансов, как смеешь ты питать надежду?.. Так безмолвно проходит время, истекает минута… Ты чувствуешь рядом с собой теплое, упругое юное тело Фонсика, или, лучше сказать, ты чувствуешь только, что он — там, как будто от него исходит сияние, поскольку ты не дотрагиваешься до него, если не считать этого, почти нечувствительного, соприкосновения ваших плеч. Всем существом своим, всем телом, не прикасаясь к нему, ты ощущаешь его присутствие, но не видишь ничего, кроме его лица в зеркале. И это — как боль… Как если бы зеркало было зажигательным стеклом, направленным тебе в сердце… Этого не бывает, ты не веришь в то, что такое бывает, глядя на него в зеркало и видя его глаза, его лоб, его волосы, его мальчишеские ушки и… его рот, Мышонок, его рот… ты не можешь поверить, что он чем-нибудь одарит тебя, и ты взываешь к Господу, чтобы он послал тебе смерть…
— Да, но ведь я кажусь ему… Он находит меня… очень приятным, я думал?..
— Да, конечно, Мышонок, но ты же этого еще не знаешь, там, в машине?..
— Нет… ладно…
— Так вы глядите друг на друга, в оцепенении. В лесу царит мертвая тишина. В зеркале ты замечаешь, как Фонсик сглатывает и чуть заметно шевелит губами, почти разлепляя их, но они все еще сомкнуты, и ты знаешь, что никогда, никогда, никогда не сможешь подобрать слов, чтобы сказать ему, как ты любишь его, как безумно ты его любишь, словно некий зверь в смертельном гоне, и что ты скорее умрешь, чем когда-либо сумеешь облечь в слова то, чего ни он, ни кто другой постичь не сможет. И в этот момент где-то высоко над вашими головами, в зеленом лиственном куполе происходит мгновенное движение. Легчайшее, почти неслышное дыхание ветра, и с переплетения ветвей срывается лист — маленький, еще зеленый буковый листок, чуть изогнутый, как миниатюрный лук — и с шорохом опускается на землю. Ваши взгляды, оставив зеркало, следят за падением листка. Он колеблется, на мгновение замирает в воздухе, подхваченный легким восходящим дуновением ветра и, трепеща, продолжает свое зигзагообразное падение, слева направо, мимо вас, и опускается на землю где-то перед машиной, за пределами вашего поля зрения. Вы оба невольно немного наклоняетесь вперед. И в то мгновение, когда лист должен вот-вот коснуться земли, вы встречаетесь взглядами, больше не в туманном зеркале, а наяву, непосредственно, глаза в глаза. И ваши руки встречаются, еще неуверенно, и по пути твоя левая рука касается правой руки Фонсика и поскальзывается на ней. Да, Мышонок, обычно говорят, что на чем-то поскальзывается ступня, нога: «…Нога его в темноте подземелья поскользнулась на том-то и том-то», но где ты читал, чтобы поскальзывалась рука? И все же: твоя рука поскальзывается на руке Фонсика, так и запишем, и с тех пор рука будет поскальзываться, потому что я — это тот, кто это пишет, Мышонок, и я написал это…
— Ну ладно, ладно…
— Вы поворачиваетесь — лицо к лицу, и в следующее мгновение оказываетесь друг у друга в объятиях. Да, как в книгах пишут, так оно и есть. И ты, сам того не желая, совершил движение, которое должен был совершить, Мышонок, — твоя ладонь поскользнулась на руке Фонсика, хотя ты и не собирался этого делать, а хотел обнять его сразу, не встречаясь руками. Так что движение сие было подсказано тебе Всевышним. И теперь тебе нужно произнести то самое слово, те самые слова, которые ты должен произнести, но что, какие? Вы молча обнимаете друг друга. Белокурая голова Фонсика покоится у тебя на левом плече, и шея твоя ощущает его рот, его теплое живительное дыхание. Твоя голова лежит на правом плече Фонсика, губы трогают его шею, и левой щекой ты касаешься его левого ушка. И тебя пронзает воющий, издевательски свистящий страх, что вдруг ты скажешь то, чего нельзя, что у тебя вырвется слово, которое всему положит конец. Тебя трясет. Ты хочешь сказать: «Брат!.. Брат!..» Первые буквы уже корчатся на твоих губах, пытаясь раздвинуть их, но ты не произносишь их… Твой голос будто присыпан скрипучим песком, когда в конце концов ты раскрываешь рот, но лишь для того, чтобы сказать не то, что хотел, а нечто совершенно иное, непрошенное, и вдруг ты слышишь самого себя, заикающегося: «Смерть! Смерть!» И немедленно вслед за этим в мозгу твоем проносится: «Дай же мне смерть! Дай мне смерть, что может быть