Жека вздохнула:

— Ну что тут скажешь? 'Не кисни, Энвер, еще не вечер. Защита сказала: подаст на кассацию. Смягчат'. Он только рукой махнул. А тут и машина остановилась — мой угол. Я попрощалась, вышла.

Прислушиваясь к стуку колес, прижавшись плечом к ее плечу, крутому, горячему, словно сочащемуся густой, всесминающей силой жизни, я вдруг отчетливо увидал остановившийся автозак, открывшуюся на мгновение дверцу, выпрыгнувшую на улицу Жеку и устремленные на нее прощальные взгляды приговоренных. С улицы, пахнущей грешной ночью, жаром и чадом бакинского лета, в фургон доносится воздух воли. Но тут же захлопывается дверь, машина продолжает движение, сворачивает и пропадает. И вслед ей дробно стучат каблуки по раскаленному тротуару — Жека торопится, припозднилась. Натужно скрипнули тормоза, машина, везущая обреченных, урча, исчезла за поворотом.

Она усмехнулась:

— А все-таки странно…

— Что странно?

— Что познакомились в поезде, а не в Баку — ведь рядышком жили. Как это мы с тобой разминулись?

Мы перебрали все территории, где нам легко было пересечься. Их оказалось не так уж мало. Не говоря о центральных улицах, и Парапет, и оба бульвара — Старый и Новый — и Зых с его пляжем, и филармония, и стадион. Просто уму непостижимо, что не столкнулись на стадионе. Вот уж действительно — не судьба.

Дверь нашего купе приоткрылась.

— Я толстая, — горько вздохнула Эва.

Полковник великодушно сказал:

— Хорошего должно быть в избытке.

И одобряюще шлепнул Эву по колыхающемуся крупу.

Потом появился в коридоре, без кителя, с мыльницей и полотенцем, и весело посоветовал Жеке:

— Коллега, сохраняй равновесие.

— Всем до нас дело, — сказал я мрачно.

Жека взлохматила мои волосы, шепнула:

— В Баку свое возьмем.

Ночью я долго старался заснуть, но сон не приходил, ускользал, хотя, казалось, был уже рядом — в моем сознании то и дело смешивались знакомые лица, обрывки услышанных разговоров и смутное предчувствие мысли, такой необходимой и важной. И верил, что мерный колесный стук, в конце концов, придаст этой пляске — невнятице слов, сумятице чувств — хотя бы подобие некоей стройности. Я как всегда полагался на ритм и видел в нем начало начал, лишь ухвати его тайный звук — и все само собой упорядочится, уляжется вечное нетерпение, уйдет безотчетная тревога. Рядом спокойно дышала Жека, я позавидовал тому, как она крепко забронирована — любая клеточка сцеплена с миром и вместе с тем от него отгорожена. Напрасно полковник Холодовский советовал ей хранить равновесие — оно от нее никуда не денется. Всему — свой срок, всему — свое место, делу — время, потехе — час. В Баку она все свое возьмет.

Потом я сказал себе: все хорошо. Расслабься. Тебе лишь двадцать четыре. И все получилось. Ты взял Москву и едешь на побывку в свой город, который всегда тебя привечал и возлагал на тебя надежды. Все хорошо. Идет как надо. Прислушайся, как стучат колеса:

И зашептал, забормотал:

Дорога. Май крылатый. И, набирая ход, Летел сорок девятый Невероятный год. В душе своей не роясь, Пристроясь на боку, Я торопил свой поезд, Он нес меня в Баку. Ах, улица Ленивка, Ах, вечер над Москвой! Я ехал на побывку Увидеть город свой. Я так прекрасно молод, Полвека до конца! Узнает ли мой город В прибывшем беглеца?

Именно так. Те самые строчки, которые, как был я уверен, уже никогда ко мне не вернутся. Те самые, и в них непременная, эта, всегда меня удручавшая, привычка разглядывать настоящее, еще не изжитое, еще теплое, откуда-то издали, из-за изгороди уже отлетевших, промчавшихся лет — во всем моем юношеском стихотворстве, как горестный погребальный звон, легко различить это чувство непрочности, меланхолический оклик старости. Ее еще и в помине нет, еще предстоит многолетнее торжище, а я ощущаю: она уже здесь. Мерцает моя последняя станция, и я подбадриваю себя: еще далеко до нее, полвека.

Те самые строчки. Как раз в этом месте в них и явился веселый полковник, 'улыбчивый нахал Холодовский'. Даст Бог, я вспомню, что было дальше.

На следующее утро в вагоне стало заметно светлей и солнечней. Мы осторожно опустили наше оконное стекло, в тесный аквариум хлынул воздух, словно спорхнувший с отрогов гор и посуливший свидание с югом. Эва начала собираться. Вытащила два чемодана, достала жакет с золотыми пуговками, потом, отдуваясь, надела пальто и водрузила на свою голову громадную широкополую шляпу. После полудня, урча и отряхиваясь, как взмыленный конь, наш поезд вкатился на шумный и пестрый вокзал Дербента. С платформы неслась гортанная речь.

— Кавказ предо мною, — сказал Холодовский. Он сохранял на сочных губах свою победительную усмешку, но я приметил, что северянин слегка оглушен обилием красок и звучностью этой горластой вольницы.

Мы вышли проститься с нашей попутчицей. Я с Холодовским несли чемоданы, Жека набросила платок на круглые пшеничные плечи.

Навстречу Эве шагнул мужчина среднего роста, в коричневом пыльнике. На озабоченном хмуром лице под круглыми золотыми стеклышками мерцали маленькие буравчики. На взгляд ему было лет пятьдесят.

Эва вскрикнула, словно его появление было для нее неожиданным. Потом она раскинула руки и заключила его в объятия. Мы торопливо попрощались.

— Зато люблю тебя одного, — со вздохом проговорила Жека.

— Не придуши его ненароком, — чуть слышно попросил Холодовский.

Но поезд уже застучал, загремел, Дербент растворился, пропал, исчез, а с ним исчезли супруги Фройде, и я привычно успел подумать, что вновь мелькнули чужие судьбы, как сложатся они — не узнаю.

Мы отдали должное коньяку, и Жека как будто прочла мои мысли. Она негромко произнесла:

— Всех не упомнишь. Были и не были.

Я возразил:

— Зависит от памяти.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату