обидой на власть, на родину, на незадавшуюся жизнь. В конце концов, и мне и ему хотелось немногого — жить на воле. Он мне сказал, что рад нашей встрече, о подвиге моем он наслышан, Глеб Федорович Лукин, бесспорно, пожал бы с радостью мою руку. Храбрых людей он уважает.
Лестные, лестные слова. Но легче от них на душе не стало. Глеб Федорович, комдив Лукин, как я и думал, недосягаем. Стоило торчать у параши, стоило едва не попасть под пулю ретивого обалдуя. Когда начальству сильно захочется, можно рискнуть двумя бедолагами.
Он вновь усмехнулся, развел руками.
— Согласен, это может шокировать. Но если не прибегать к фарисейству и всяческим утешительным формулам, то кто мы, собственно, на земле, мы, исполнители приказов? Цемент истории. И не больше. Однако существует цемент высокой пробы, а есть негодный, который крошится и оседает, 'прореха', как говорил Чаадаев. Впрочем, вернемся к бедняге Барвинскому.
Выпили мы раз и другой. Чем больше я на него смотрел, тем отвратительней себя чувствовал — муторно, тошно, мысли дробятся. Сидит за столом напротив меня пустышка, пришей-пристебай, балабол — кому он сдался, кому он нужен? Но мне-то что делать? Встать и уйти? Вернуться несолоно хлебавши? Вот это съездил в командировку! Будет о чем доложить начальству. Будет что вспомнить на старости лет.
Я медленно вытер салфеткой губы. Медленно встал из-за стола. Достал припрятанный парабеллум. Сказал:
— Измена карается смертью.
Спустил курок. Никто не услышал и даже не обратил внимания. Барвинский, по-моему, так и не понял, ни кто я, ни что я ему сказал, ни что его уже нет на свете.
Кореец ждал меня. В ту же ночь мы оба оставили этот город.
Границу на этот раз перешли без приключений, и очень скоро призвали нас пред очи начальства. Должен признаться, я не был уверен, что ждет меня сердечный прием. Задание выполнил я на троечку. Клиент мой Лукин жив и здоров, продолжит свою плодотворную деятельность. Прихлопнул я не туза, а шестерку. Как отнесутся к такой подмене, можно было только гадать. То ли мы справились, то ли нет. С другой стороны, выбора не было.
Отправили нас, так сказать, в карантин, где провели мы аж две недели, ждали решенья своей судьбы. Услышали: все сделали верно, родина вас благодарит, примите правительственные награды.
Приятно. Награда — это награда, однако еще важней сознавать то, что тебе по плечу гусарство.
…Да, он и впрямь любил это слово, произносил его с удовольствием. И неспроста. Была в нем двоякость, так же, как и в его усмешке, двоякость, любезная его сердцу — иронизируя и посмеиваясь, легче сказать свое сокровенное, не опасаясь, что собеседник вас заподозрит в излишнем пафосе.
Люди входили и уходили. Играл оркестр. Когда он смолкал, до нас доносились удары волн, истово бившихся в парапет. Они звучали почти эпически — мощно и грозно. Как литавры.
— Эту историю Юдифь слушала молча, сосредоточенно, не прерывая меня ни словом. После затянувшейся паузы спросила:
— Вот что мне интересно — если бы вы получили приказ меня пристрелить, исполнили б сами или попросили б замены?
Славный вопрос. Я ее обнял.
— Я это выполню без приказа.
Но не сумел ее развеселить. Вышло, что оба мы отмолчались.
В начале сентября началась Вторая мировая война. Мои соотечественники радовались, что их обошла она стороной. Мне оставалось им посочувствовать. Я понимал, что их ожидает, сам уже жил в другом режиме. Командировки мои участились, и становились они все опасней. Бывало, что я сам себя спрашивал: какого рожна я когда-то выбрал такую сумасшедшую жизнь? В эти минуты я неизменно думал о том, как вернусь в Москву, и разукрашивал эту картинку разными радужными подробностями. Фантазия на тему 'Юдифь'.
Война надолго нас разлучила — она уехала с мальчиками в эвакуацию, а я регулярно забрасывал в тыл группы особого назначения, попросту говоря — диверсантов. Естественно, бывали проколы, однако, как правило, я справлялся.
Встреча, которую я так ждал, произошла уже в сорок шестом — я задержался на Дальнем Востоке. Помню, как я набрал ее номер, как долго повторялись гудки, один за другим, и как я нервничал. Но вот он — низкий цыганский голос, а мой — как нарочно — сел от волнения. Прокашлялся, пробормотал:
— Юдифь…
В ответ услышал:
— Где и когда?
Мы встретились на Суворовской площади — она называлась Площадь Коммуны — в громадной ведомственной гостинице, длинном, занявшем почти квартал, казарменном здании, закрепленном за Министерством обороны.
Был очень морозный февральский день. Мы долго присматривались друг к другу. На этот раз время взяло свое. Она постарела и поседела. Но это была Юдифь — остальное уже не имело большого значения.
Семья ее почти уцелела. Отец, тот умер еще в тридцатых, в войну она потеряла мать — старая женщина не совладала с тяготами и переездами. Где-то в пути она подхватила дрянное воспаление легких. Кончилось плевритом и смертью. Зато и супруг и дети — с нею.
Мертвым — покой, живым — любовь. Пусть даже в этом унылом номере, пусть на казенной простыне, под байковым чужим одеялом.
Она спросила:
— Сильно намыкались?
Я без актерства сказал:
— Через край.
— Что дальше?
И тут я ее огорошил:
— А дальше — на пенсию, в отставку. Вы рады?
Она рассмеялась:
— Я рада. Но чем же вы займетесь? Цветочками?
Цветы были страстью Шарлотты Павловны. Она это знала. Но мне не хотелось обмениваться такими уколами. Я был настроен слишком серьезно.
— Юдифь, я хочу написать пьесу.
Она огорчилась:
— О, боже милостивый! Опомнитесь. Зачем это вам? Я знаю многих достойных людей, которые сгинули в этом омуте.
— Не бойтесь. Я выживу. Буду писать о том, что знаю, и то, что чувствую.
Она вздохнула, сказала:
— Несчастный…
Потом провела обнаженной ручкой по поредевшим моим волосам, прижалась:
— Расскажите, как жили.
Что ей расскажешь? Разве я жил? А если и жил, то это была все та же бессердечная жизнь. И я припомнил одну историю, которая меня донимала. Я долго пытался ее забыть, но ничего не выходило.
Мне вообще досталась тяжелая, слишком тяжелая война. Всегда входил в нее с черного хода. Пусть ты годами дубил свою кожу, а все-таки — живой человек. Самое беспросветное дело — это водить по тылам диверсантов. Люди они молодые, отчаянные, и мало кто из них понимает, что им назначено, что их ждет. Выжили из них — единицы. В сущности, я вел их на смерть. Счастливчикам выпадала быстрая, а неудачникам — долгая, пыточная. Страшная мученическая Голгофа.
Однажды я вел такую группу, проводником у нас был старик. Из местных, знал там каждую тропку. Он мне пришелся по душе — неторопливый и рассудительный. Прежде чем слово сказать, подумает. Прежде чем сделать шаг, примерится.
Вывел он нас, куда мы просили. 'Теперь прощайте. Дай Бог удачи. А я — назад, пока не хватились'. 'Спасибо, — говорю, — помогли нам. Выполнили гражданский долг'. Пожал ему руку, он повернулся, и я