всадил ему пулю в затылок. Там же мы его закопали.
Конечно, он этого не заслуживал, и, безусловно, он нам помог. Но через час он мог оказаться в умелых профессиональных руках, мог дрогнуть и дать на нас наводку. А я не смел рисковать — ни собою, ни теми, кто мне целиком доверился и за кого отвечал головой. Цементу положено быть надежным.
Не нужно было ей это рассказывать, но я, как всегда, ходил по краю. И я хотел, чтобы эта женщина, которая вошла в мою душу, любимая дочь, жена поэта, известного советской стране, счастливая мать двоих вундеркиндов, меня принимала несочиненным, таким, каков я на самом деле, и больше того, брала на себя хоть часть моего нелегкого груза.
Она лежала рядом со мною и долго смотрела в потолок, давно не беленный, в кривых потеках. Потом неожиданно произнесла:
— Вы все-таки должны понимать, уж если решили войти в словесность — рукой, которая это сделала, нельзя написать ничего доброго.
Я ей сказал:
— Поживем — увидим.
Могла бы, кажется, промолчать, если уж не могла посочувствовать. Могла бы понять, что этот старик четыре года нейдет с ума, грызет мою память, свербит мое сердце.
Но, видно, у каждого есть свой предел сочувствия близкому человеку. Пусть даже самому дорогому. В конце концов, мы с нею были люди из разной почвы, из разных недр, возможно, даже с разных планет. И все же она от меня не ушла, наш узел стягивался все туже. Странное дело, похоже, без этих опустошительных отношений жизнь казалась нам тусклой и пресной. Так продолжалось несколько лет.
Пришел на мою улицу праздник. Пьеса, которую я написал и отдал театру Советской армии, была им принята к постановке. Я даже и помыслить не мог, что я еще способен почувствовать такую мальчишескую радость. Я был уверен, что Дальний Восток давно отучил от всякой горячки. Конечно же, школа была на совесть, и все же полдня я был в эйфории. Выходит, что мне по силам и это — однажды сесть за письменный стол и написать своею рукою — сцену за сценой — такую драму, которую захочет сыграть столичный знаменитый театр. В горе мне легче жить одному, но радость была непосильной ношей. Радостью хочется поделиться. Тем более с близкой тебе душой. Я позвонил моей подруге, сказал, что мне нужно с нею увидеться — необычайные, важные новости.
Она откликнулась еле слышно:
— Мне тоже необходимо увидеться. Новости есть и у меня.
Повеяло чем-то недобрым, печальным. Но я отогнал дурное предчувствие. В тот день я просто не мог воспринять того, что звучало не в лад с моей музыкой. Она словно пела в моей груди.
Юдифь вошла и сразу увидела мою торжествующую физиономию. Вместо приветствия я сказал:
— Юдифь, моя пьеса будет поставлена.
Она отозвалась:
— Рада за вас. Но я пришла вас предупредить — знакомство со мной компрометантно. Сегодня арестован мой муж.
Веселая новость в счастливый день. Я задал глупый вопрос:
— В чем дело? Вы знаете? Хотя бы догадываетесь?
— Я знаю, что все у нас возможно. Уже ничему не удивляюсь. Простите, если слова мои резки и вам меня неприятно слушать.
Потом рассказала, что все эти дни они ощущали близость несчастья. Перед арестом ее поэт почти обезумел, метался по комнате, похоже, он чувствовал, что его ждет. Уже были взяты его коллеги.
Она замолчала. Молчал и я. Что ни скажи — прозвучит фальшиво.
Юдифь спросила:
— Вы не смогли бы узнать хоть что-нибудь? Если нет — скажите сразу. Я не обижусь.
Я хмуро пробормотал:
— Попытаюсь.
Музыка смолкла. И весь мой праздник был бесповоротно испорчен.
Не сразу, но просек ситуацию. Картина начала проясняться. Чем дальше, тем она становилась все безнадежней и безысходней. Когда-то гонцам с такими вестями рубили головы. Мне было хуже. Все чаще я вспоминал про кошку, которой рубят хвост по частям. События развивались неспешно, но — неуклонно — в одном направлении. Последние годы отца народов разнообразием нас не баловали.
Все кончилось тем, что ее супруг был обвинен в участии в заговоре. К тому же еще — в сионистском заговоре. И вместе со своими подельниками он был приговорен к высшей мере.
Известие, что его уже нет, она приняла с ледяным спокойствием. Она сказала:
— Теперь мне легче. В отличие от вас он — домашний, ручной, неприспособленный к жизни. При этом имел несчастье родиться поэтом с независимым нравом. С таким вольнолюбием и непокорством он был обречен, и я это знала. Но жить в заточении он не смог бы. Вы сами себя законопатили, когда вам понадобилось, в клетку. А он задохнулся бы в лютых муках. То, что он больше не просыпается в камере, — великое благо. Я не устану благодарить Господа за его милосердие. Стыдно, что я в него не верила.
Ее слова меня удивили, задели и, больше того, обидели. Я мог жить в неволе, а он — не мог. Вот так. Половина России может, а он — ни в какую. Не так он создан. Уж подлинно — избранный народ! Уж подлинно — Восток, да не тот — ближневосточная неуемность. А мы по сути — дальневосточники. Поэтому нас тянет к китайцам. У нас такое же необоримое дальневосточное терпение. Хома угей. Пусть идет, как идет. У будущего — медленный шаг, а любит оно — совсем по-женски — тех, кто неспешен и равнодушен. Китайцы знают решительно все и про свободу и про неволю. И знают, что грань между той и другой — ничтожна. И больше того — условна. Совсем как наш человеческий век. Век это миг. А миг это век. Цените свой миг, но при всем при том — не придавайте ему значения.
Но этого я ей не сказал. Зачем? Для чего? Не было смысла. Я чувствовал, что судьба против нас. С кротовым упорством роет меж нами какую-то яму — и день ото дня яма становится шире и глубже.
Прошло три года. И вот однажды она явилась совсем иная. Прежняя, гордая, неукрощенная. Словно она наконец вернулась из многолетнего путешествия. Мы и любили друг друга как прежде — с тою же радостью и свободой.
Но перед тем как со мной проститься, она неожиданно помрачнела. И — точно собравшись с духом — сказала:
— Мой дорогой, я пришла за помощью.
Что должен я сделать? Помочь ей уехать. С ее сыновьями. И навсегда.
Она вздохнула:
— Вам сложно понять. Была я не самой хорошей женой. Но после того как он лег в эту землю, мне стало трудно по ней ходить. Поверьте, что это так, и — простите.
И я помог ей, все время думая, что помогаю в последний раз. И мысль эта меня преследовала.
Когда мы прощались, она сказала:
— Странно, я все вспоминаю тот день, когда вы впервые вошли в наш дом — конфисковать наше имущество.
— Я тоже все время его вспоминаю.
Она улыбнулась:
— Немудрено. Вы и меня тогда конфисковали. Прощайте. Не поминайте лихом.
— Прощайте, Юдифь. И будьте счастливы.
Она покачала головой:
— Счастливыми мы с вами не будем.
Чистая правда. Все так и есть. Нам с нею надо было спастись, как-нибудь выжить, на это ушли все наши последние силы. И годы, когда мы еще могли чувствовать и испытывать счастье.
Однажды, спустя несколько лет, я получил от нее письмо. Хотите взглянуть? Оно со мною. Конечно, принято говорить: случайно оказалось со мною. Но обойдемся без этой уловки. Я постоянно его ношу.
Он протянул мне мятый конверт. Я осторожно извлек листки — такие же мятые, много раз читанные — можно было понять по их виду.
Письмо состояло из нескольких фраз. Должно быть, внезапно случилась оказия, времени не было, торопилась. Почерк был нервный, летящий, размашистый, впрочем, достаточно разборчивый. Большую