Искать вас.
Сам он был, мне кажется, не очень привередлив в еде - его больше увлекало готовить другим, чем есть самому. А пельмени готовил замечательно - из трех сортов мяса, ловко скручивая по кругу купленное у китайцев специальное тесто, которое называется 'skin', то есть кожа, оболочка. Получалось куда вкуснее, чем русские или сибирские пельмени.
Володя! Это Довлатов говорит. Значит, сегодня, к сожалению, отменяются возможные встречи, даже если бы удалось уговорить вас. Дело в том, что у моей матери сестра умерла в Ленинграде, и она очень горюет, естественно. То есть тетка моя. Одна из двух. Так что... Ага. Надеюсь, что с котом все в порядке будет. Я вам завтра позвоню. Всего доброго.
Сережа был тесно связан со своей родней, а с матерью, Норой Сергеевной, у них была тесная связь, пуповина не перерезана, с чем мне, признаться, никогда прежде не приходилось сталкиваться - слишком велик был разрыв между отцами и детьми в нашем поколении. Он вообще был человеком семейственным, несмотря на загулы, и не только любил свою жену ('Столько лет прожили, а она меня до сих пор сексуально волнует', - говорил при ней полушутя- полусерьезно), но и гордился её красотой, хотя само слово 'красивый' было не из его лексикона - по-моему, он не очень даже понимал, что это такое: красивая женщина или красивый пейзаж. Одна из лучших его книг 'Наши' - о родственниках: по его словам, косвенный автопортрет - через родных и близких. Его чувство семейной спайки и ответственности ещё усилилось, когда родился Коля (дочь Катя была уже взрослой).
За месяц до смерти он позвонил мне, рассказал о спорах на радио 'Свобода' о моем 'Романе с эпиграфами' и напрямик спросил:
- Если не хотите мне дарить, скажите - я сам куплю.
Он зашел за экземпляром романа, которому суждено было стать последней из прочитанных им книг. А в тот день Сережа засиделся. Стояла августовская жара, он пришел прямо из парикмахерской и панамки не снимал - считал, что стрижка оглупляет. Нас он застал за предотъездными хлопотами - мы готовились к нашему привычному в это время броску на север.
- Вы можете себе позволить отдых? - изумился он. - Я - не могу.
И в самом деле - не мог. Жил на полную катушку и, что называется, сгорел, даже если сделать поправку на традиционную русскую болезнь, которая свела в могилу Высоцкого, Шукшина, Юрия Казакова, Венечку Ерофеева. Сердце не выдерживает такой нагрузки, а Довлатов расходовался до упора, что бы ни делал - писал, пил, любил, ненавидел, да хоть гостей из России принимал: весь выкладывался. Он себя не щадил, но и другие его не щадили, и, сгибаясь под тяжестью крупных и мелких дел, он неотвратимо шел к своему концу. Этого самого удачливого посмертно русского прозаика всю жизнь преследовало чувство неудачи, и он сам себя называл 'озлобленным неудачником'. И уходил он из жизни, окончательно в ней запутавшись. Его раздражительность, злоба, ненависть отчасти связаны с его болезнью, он сам объяснял их депрессией и насильственной трезвостью, мраком души и даже помрачением рассудка. Я понимал всю бесполезность разговоров с ним о нем самом. Он однажды сказал:
- Вы хотите мне прочесть лекцию о вреде алкоголизма?
Ему была близка литература, восходящая через сотни авторских поколений к историям, рассказанным у неандертальских костров, за которые рассказчикам позволяли не трудиться и не воевать - его собственное сравнение. Увы, в отличие от неандертальских бардов, Довлатову до конца своих дней пришлось трудиться и воевать, чтобы заработать на хлеб насущный, и его рассказы, публикуемые в престижном 'Нью-Йоркере' и издаваемые на нескольких языках, не приносили ему достаточного дохода.
'Мое бешенство вызвано как раз тем, что я-то претендую на сущую ерунду. Хочу издавать книжки для широкой публики, написанные старательно и откровенно, а мне приходится корпеть над сценариями. Я думаю, идти к себе на какой-нибудь третий этаж лучше снизу - не с чердака, а из подвала. Это гарантирует большую точность оценок.
Я написал трагически много - под стать моему весу. На ощупь - больше Гоголя. У меня есть эпопея с красивым названием 'Один на ринге'. Вещь килограмма на полтора. 18 листов! Семь повестей и около ста рассказов. О качестве не скажу, вид - фундаментальный. Это я к тому, что не бездельник и не денди'. (Из неопубликованного письма.)
Так писал Довлатов ещё в Советском Союзе, где его литературная судьба не сложилась. С тех пор он сочинил, наверное, ещё столько же, если не больше, а та 'сущая ерунда', на которую он претендовал, так и осталась мечтой.
Он мечтал заработать кучу денег либо получить какую-нибудь престижную денежную премию и расплеваться с радио 'Свобода'.
- Лежу иногда и мечтаю. Звонят мне из редакции, предлагают тему, а я этак вежливо: 'Иди-ка ты, Юра, на х..!'
Хоть он и был на радио нештатным сотрудником и наловчился сочинять скрипты по нескольку в день, халтура отнимала у него все время, высасывала жизненные и литературные силы - ни на что больше не оставалось. Год за годом он получал отказы от фонда Гугенхейма. Особенно удивился, когда ему пришел очередной отказ, а Аня Фридман, его переводчица, премию получила. В неудачах с грантами винил своих спонсоров, что недостаточно расхвалили. В том числе - Бродского, другой протеже которого (Юз Алешковский) 'Гугенхейма' получил.
Нельзя сказать, что Ося Сереже не помогал - напротив: свел его с переводчицей, рекомендовал на международные писательские конференции, отнес его рассказы в 'Нью-Йоркер'. И тем не менее их связывали далеко не простые отношения.
'Иосиф, унизьте, но помогите', - обратился он как-то к Бродскому, зная за ним эту черту: помочь, предварительно потоптав. Это была абсолютно адекватная формула: Бродский унижал, помогая, - или помогал, унижая, - не очень представляя одно без другого. Довлатов зависел от Бродского и боялся его - и было чего! Не он один. Помню, как Сережа, не утерпев, прямо на улице развернул 'Новое русское слово' и прочел мою рецензию на новый сборник Бродского. Мне самому она казалась комплиментарной - я был сдержан в критике и неумерен в похвалах. А Сережа, дочитав, ахнул:
- Иосиф вас вызовет на дуэль.
К тому времени Бродский стал неприкасаем, чувствовал вокруг себя сияние, не выносил никакой критики, а тем более панибратства.
Сережа не унимался:
- Как вы осмелились сказать, что половина стихов в книге плохая?
Любая интрига, пусть воображаемая, приводила Довлатова в дикое возбуждение.
- Это значит, что другая половина хорошая.
- Как в том анекдоте: зал был наполовину пуст или наполовину полон? рассмеялся Сережа.
В другой раз, прочитав мою похвальную статью на совместную, Бобышева и Шемякина, книжку 'Звери св. Антония', сказал:
- Иосиф вам этого не простит, - имея в виду известное - не только поэтическое - соперничество двух поэтов, бывших друзей.
Как Янус, Бродский был обращен на две стороны разными ликами: предупредительный к американам и пренебрежительный к эмигре, демократ и тиран. Однажды, предварительно договорившись о встрече, Довлатовы явились к нему в гости, но он принимал некоего важного визитера и заставил их часа два прождать на улице, пока не освободился. Сережа со страшной силой переживал эти унижения, но шел на них - не только из меркантильных соображений, но и бескорыстно, из услужливости, из пиетета перед гением. Говорун от природы, он испытывал оторопь в присутствии Бродского, дивясь самому себе: 'Язык прилипает к гортани'. Среди литераторов-эмигрантов шла ожесточенная борьба за доступ к телу Бродского (при его жизни, понятно): соперничество, интриги, ревность, обиды - будто он женщина. Довлатов жаловался: 'Бродский недоступен', но часто выигрывал, только чего ему стоили эти победы! И чего он добивался? Быть у гения на посылках?
Помню такой случай. Приехал в Нью-Йорк Саша Кушнер, с которым Бродский в Ленинграде всегда был на ножах, раздражаясь на его благополучную советскую судьбу, что и составило сюжетную основу моего 'Романа с эпиграфами'. И вот Саше понадобилась теперь индульгенция от нобелевского лауреата - в частности, из-за того же 'Романа с эпиграфами'. Мало того, что вынудил Бродского сказать вступительное слово на его вечере, он хотел теперь получить это выступление в письменном виде в качестве пропуска в вечность. Бродский в конце концов уступил, но предпочел с Сашей больше не встречаться, а в качестве