письмоносца выбрал Довлатова. 'Никогда не видел Иосифа таким гневным', - рассказывал Сережа. Гнев этот прорвался в поэзию, когда Бродский обозвал Кушнера 'амбарным котом', и эта стиховая характеристика перечеркивает все его вынужденные дежурные похвалы.

В мемуаре Андрея Сергеева (лучшем из того, что я читал о Бродском) рассказывается о встрече с Бродским в Нью-Йорке в аккурат перед вечером Кушнера, которого тот вынужден был представлять аудитории. А заглазно повторил о нем то, что говорил всегда: 'Посредственный человек, посредственный стихотворец'.

Довлатов рассказывал, как ещё в Ленинграде они с Бродским приударили за одной девицей, но та в конце концов предпочла Бродского. Бродский дает противоположный исход этого любовного поединка: в его отсутствие девица выбрала Довлатова. Странно, правда? В таких случаях ошибаются обычно в другую сторону. Кто-то из них запамятовал, но кто? А спросить теперь не у кого. Разве что у бывшей девицы, но женщины в таких случаях предпочитают фантазии.

Довлатов был журналистом поневоле, главной страстью оставалась литература, он был тонким стилистом, его проза прозрачна, иронична, жалостлива - я бы назвал её сентиментальной, отбросив приставшее к этому слову негативное значение. Он любил разных писателей - Хемингуэя, Фолкнера, Зощенко, Чехова, Куприна, но примером для себя полагал прозу Пушкина и, может быть, единственный из современных русских прозаиков слегка приблизился к этому высокому образцу. Пущенное в оборот акмеистами слово 'кларизм' казалось мне как нельзя более подходящим к его прозе, я ему сказал об этом, слово ему понравилось, хоть мне и пришлось объяснить его происхождение от латинского clarus - ясный.

Иногда, правда, его стилевой пуризм переходил в пуританство, корректор брал верх над стилистом, но проявлялось это скорее в критике других, чем в собственной прозе, которой стилевая аскеза была к лицу. Он ополчался на разговорные 'пару дней' или 'полвторого', а я ему искренне сочувствовал, когда он произносил полностью 'половина второго':

- И не лень вам?

Звонил по ночам, обнаружив в моей или общего знакомого публикации ошибку. Или то, что считал ошибкой, потому что случалось, естественно, и ему ошибаться. Сделал мне втык, что я употребляю слово 'менструация' в единственном числе, а можно только во множественном. Я опешил. Минут через пятнадцать он перезвонил и извинился: спутал 'менструацию' с 'месячными'. Помню нелепый спор по поводу 'диатрибы' - я употребил в общепринятом смысле как пример злоречия, а он настаивал на изначальном: созданный киниками литературный жанр небольшой проповеди. Поймал меня на прямой ошибке: вместо 'халифа на час', я написал 'факир на час'. Но и я 'отомстил', заметив патетическое восклицание в конце его статьи о выборах нью-йоркского мэра что-то вроде 'доживу ли я до того времени, когда мэром Ленинграда будет еврей, итальянец или негр'.

Из-за ранней смерти, однако, его педантизм не успел превратиться в дотошность. Отчасти, наверно, его языковой пуризм был связан с работой на радио 'Свобода' и с семейным окружением: Лена Довлатова, Нора Сергеевна и даже его тетка - все были профессиональными корректорами. Однако главная причина крылась в подкорке: как и многие алкоголики, он боялся хаоса в самом себе, противопоставляя ему самодисциплину. Я видел его в запое как-то спозаранок, когда торговля алкоголем в городе запрещена и ему нечем опохмелиться, притаранил ему, с разрешения Лены Довлатовой, початую бутыль водяры - не берусь описать, каков он был в то утро. Помню, он целый день названивал мне от одной дамы в Бруклине, куда уползал, как зверь-подранок в нору ('Не вздумай появляться в таком виде перед Леной', - предупредила его Нора Сергеевна за день до смерти), и, пересказывая мне мучившие его галлюцинации, говорил, что Босх, скорее всего, тоже был алкаш. К сожалению, ничем помочь я ему не мог. И никто не мог. За полгода до смерти, выкарабкавшись из очередного запоя, он сказал мне, что следующего ему не выдержать. Но я так привык к его запоям, что значения этим словам не придал.

Давным-давно, ещё в Ленинграде, я делал вступительное слово на его вечере в Доме писателей, но так ни разу при его жизни не написал о нем, хотя одна из моих литературных профессий - критика. Тем более сам он обо мне написал; когда на меня со всех сторон напали за опубликованную в 'Нью-Йорк таймс' статью об академике Сахарове и не опубликованный тогда ещё 'Роман с эпиграфами', Довлатов напечатал в редактируемом им 'Новом американце' остроумную статью в мою (и Лены Клепиковой) защиту под названием 'Вор, судья, палач'. Теперь, перечитав эту статью, я понял, почему ему так не терпелось получить экземпляр 'Романа с эпиграфами', когда он наконец был издан, - у него была на то личная причина. В той давней статье Довлатов приводит слова воображаемого оппонента:

'А знаете ли вы, что Соловьев оклеветал бывших друзей?! Есть у него такой 'Роман с эпиграфами'. Там, между прочим, и вы упомянуты. И в довольно гнусном свете... Как Вам это нравится?'

'По-моему, это жуткое свинство. Жаль, что роман ещё не опубликован. Вот напечатают его, тогда и поговорим'.

'Вы считаете, его нужно печатать?'

'Безусловно. Если роман талантливо написан. А если бездарно - ни в коем случае. Даже если он меня там ставит выше Шекспира...'

К слову, в 'Романе с эпиграфами' Довлатов упомянут бегло и нейтрально: когда разворачивается основной сюжет романа, в Питере его нет Сережа временно мигрировал в Таллин. Еще одна собака, зря на меня навешанная.

А в той своей 'защитной' статье Довлатов к бочке меда добавил ложку дегтя:

'Согласен, - отвечал он имяреку. - В нем есть очень неприятные черты. Он самоуверенный, дерзкий и тщеславный. Честно говоря, я не дружу с ним. Да и Соловьев ко мне абсолютно равнодушен. Мы почти не видимся, хоть и рядом живем. Но это - частная сфера. К литературе отношения не имеет'.

Статья Довлатова обо мне опубликована летом 1980 года - через какое-то время после неё мы и подружились. Он печатал нас с Леной в 'Новом американце' и аккуратно приносил небольшие гонорары. Первым из нас двоих преодолев остракизм 'Нового русского слова', он бескорыстно содействовал моим контактам с этим главным печатным органом русской диаспоры в Америке. Он же связал меня с радио 'Свобода', где Лена Клепикова и я стали выступать с регулярными культурными комментариями. Мое литературное содействие ему скромнее: свел его с Колей Анастасьевым из 'Иностранной литературы' и дал несколько советов, прочитав рукопись эссе 'Переводные картинки', которое Сережа сочинил для этого журнала, а спустя полгода получил в Москве Сережин гонорар и передал его в Нью-Йорке его вдове.

На этот промежуток - с середины 80-х - и пришлась наша с ним дружба. На подаренной нам с Леной книге он написал: 'Соловьеву и Клепиковой, которые являются полной противоположностью всему тому, что о них говорит, пишет и думает эмигрантская общественность. С.Довлатов'.

Почему же я отмолчался о нем при жизни как литературный критик, о чем жалею сейчас? В наших отношениях были перепады, и мне не хотелось вносить в них ни меркантильный, ни потенциально конфликтный элемент. Довлатов вроде бы со мной соглашался:

- Что обо мне писать? Еще поссоримся ненароком... Да я и сам о себе все знаю.

Хотя на самом деле тосковал по серьезной критике, не будучи ею избалован. 'Я не интересуюсь тем, что пишут обо мне. Я обижаюсь, когда не пишут' - ещё одна цитата из 'Записных книжек'.

Во всех отношениях я остался у него долгу - он помог мне освоить шоферское мастерство, написал обо мне защитную статью, принимал у себя и угощал чаще, чем я его, дарил мне разные мелочи, оказывал тьму милых услуг и даже предлагал зашнуровать мне ботинок и мигом вылечить от триппера, которого у меня не было, чему Сережа искренне удивился:

- Какой-то вы стерильный, Володя...

Мы откровенно высказывались о сочинениях друг друга, даже когда они нам не нравились, как, к примеру, в случае с его 'Иностранкой' и моей 'Операцией 'Мавзолей', где я отдал спивающемуся герою босховские видения Сережи. Зато мне, единственному из его нью-йоркского окружения, понравился 'Филиал', который он по-быстрому сварганил из своего неопубликованного питерского любовного романа 'Пять углов' и журналистских замет о поездке в Калифорнию на славистскую конференцию. Теперь я понимаю причину такого читательского разночтения: у меня был испепеляющий любовный опыт, схожий с описанным в 'Филиале', а у других его читателей из общих знакомых - не было. Им не с чем было сравнивать. В самом деле, как понять читателю без любовного опыта 'Я вздрагивал. Я загорался и гас...', а я знал 'Марбург' наизусть с седьмого класса, когда встретил свою первую (и единственную) любовь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату