годы), опубликовал в США книгу, с точки зрения цензуры, 'преступную'. Его многократно вызывали на допросы. Было ясно: он у самого порога психушки или тюрьмы. Он эмигрировал. Эмиграция стала для него трагедией. Валерия 'прорабатывали', но на работе оставили без всякого покаяния. Несколько лет не публиковали. От диссидентства он отошел. Сегодня он - один из крупнейших специалистов в своей области, один из лучших знатоков истории отечественной поэзии. Выходят его статьи и книги, он читает лекции. Один из талантливых создателей нашей культуры. Думаю, что такому, как он, нелегко было промолчать, когда, например, сослали Сахарова. Более того, его молчание какими-то своими непрямыми путями сказывается и в его творчестве. Но все же он - просветитель у себя на родине, пробуждает добрые чувства у своих читателей и почитателей. Оба эти человека по-разному воплощали самые привлекательные черты российской интеллигенции. Мне показалось закономерным сопоставить их еще и потому, что облик Сергея запечатлел один из лучших наших поэтов, облик Валерия - один из лучших наших художников. Необычайный 'свидетель' - искусство - подтвердил закономерность сопоставления этих людей. Две судьбы. Какие-то непредвиденные, непостижимые только рационально витки обстоятельств определили, при явной общности в начале, такое резкое расхождение потом. Могли бы они поменяться местами? Не знаю... Те, кто пошли по дороге Сергея, образовали первый ряд. Загородили собою других. Самопожертвование одних, вероятно, дало другим глоток свободы, хотя бы в своем деле. Отодвинуло границы дозволенного. Если бы не было тогда (и теперь) этой первой линии, удары пришлись бы по тому слою либеральной интеллигенции, к которому принадлежит Валерий. Удары, подобные тем, что уничтожили лучшую часть нашей интеллигенции в двадцатые, тридцатые, сороковые годы. Уже упоминала дом Чуковских. Корней Чуковский и Лидия Чуковская - два писателя, две противоположные судьбы. Детские стихи Корнея Чуковского (1882-1969) знает сегодня четвертое поколение детей в СССР. Переводчик (он открыл русским читателям Уитмена, переводил Твена и Дефо), теоретик перевода, замечательный критик, филолог, ревнитель языка, литературовед. Для человека своего времени и взглядов он прожил необычайно плодотворную жизнь, увенчанную признанием и официальным и читательским. Его несколько раз ругали в печати, он шел на некоторые компромиссы. Так, в последний том своего собрания сочинений он включил работу, рассматривающую три перевода на английский язык повести Александра Солженицына 'Один день Ивана Денисовича'. Чуковский критиковал американских переводчиков, работавших торопливо, ради политической сенсации, не стремившихся донести художественное своеобразие повести. Однако к этому времени (1969) Солженицына уже исключили из Союза писателей. Его имя становилось в нашей стране запретным. И статью, ранее опубликованную, не пропустила цензура для 6-го тома собрания сочинений. Чуковский бился до последнего, но отступил, не сказал: - Без этой статьи печатать запрещаю. Его дочь Лидия, в течение двадцати лет публикуя свои книги в советских издательствах и журналах, тоже шла на определенные уступки. Но в некий момент решила: 'Больше никаких компромиссов! Ни одной строки, касающейся трагедии террора, я не вычеркну. Тридцать седьмой год забыть не дам...' А тема лагерей, тюрем, арестов, едва мелькнув в подцензурной печати, стала запретной. Максимализм Лидии Чуковской - пример для ее близкого, а порою и дальнего окружения. Это есть некая единица нравственного отсчета. Последствия сказались незамедлительно - исключение из Союза писателей. С 1968 года ее книги публикуются только за рубежом. Линия раздела между этими двумя писателями не означает просто 'хорошее' и 'плохое'. Компромисс калечит души. Страшно и стыдно жить с кляпом во рту. Каждый день ставит честного российского интеллигента перед трудно разрешимыми либо вовсе неразрешимыми проблемами. Снова обращусь к нашему недавнему прошлому. Полтора десятилетия журнал 'Новый мир' выражал дух, чаяния либеральной интеллигенции России. Возник даже термин 'новомирское сознание'. Я тоже была постоянной читательницей журнала. Александр Солженицын оценивал платформу журнала так:
'... Как ни парадоксально, ... они (сотрудники 'Нового мира' Р. О.) хотели, чтобы именно этот режим существовал, лишь придерживаясь своей Конституции...'
Верно. В этом была, вероятно, ограниченность 'Нового мира', но была и прочная связь с авторами и читателями - единомышленниками. Автор книги 'Бодался теленок с дубом', человек максималистский, тем не менее ощущал многосторонность, широту, придававшие 'Новому миру' такую нравственную силу (*). (* Еще выше он оценил значение журнала, пробыв годы в изгнании. См. 'Вестник русского христианского движения', 1983, No 137. *) Есть в солженицынской литературной автобиографии места, противоречащие и основному течению этой книги, и большинству его выступлений последних лет, прямо связанные с 'Новым миром', с его главным редактором Александром Твардовским.
'И, хотя сердце рвется к чему-то большему, к чему-то решающему, но историю меняют все-таки постепеновцы, у кого ткань событий не разрывается. Если б можно плавно менять ситуацию у нас, - надо с этим примириться, надо б и делать. И это было бы куда важней, чем ехать объяснять Западу'.
Говорит Солженицын и о 'примирительных возможностях' Твардовского. Именно эти примирительные возможности и представляют собой ту готовность к диалогу, которая сегодня определяет, будет ли вообще продолжаться жизнь на земле. Можно ли договориться хоть о чем-то. Из небольших московских комнат, где мы без конца спорили на эти темы, меня вытолкнуло на просторы большого мира, а проблемы эти, пусть и по-иному формулирующиеся, оказались важными и здесь. И не только для России. На родине для честного писателя все еще почти полностью закрыты целые пласты страшного исторического опыта: голод, коллективизация, лагеря... Писатель-эмигрант может об этом написать и пишет. Но для писателя-эмигранта начинает отдаляться (с разной скоростью), а то даже и исчезать то, что передать трудно: сегодняшний, сиюминутный опыт, взаимоотношения людей, цены на продукты, новые улицы, сплетни, изменения в языке, трудноуловимые вне устной речи. Уж не говорю о том, как дорог каждый человек там. И для литератора, быть может, самое главное - остаться с большим, удивительным, нигде больше не существующим русским читателем. Стоит каждому из нас, эмигрантов, почаще вспоминать гордые слова, выстраданные Анной Ахматовой:
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл,
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был...
Вижу две основные, при бесконечном множестве вариантов, возможности для честного российского интеллигента: делать свое дело внутри системы и вне ее. И та, и другая имеют нравственное обоснование. И та, и другая сопряжены с нравственными издержками: внутри системы, где честно работать становится все труднее, подобного рода издержек несравненно больше, и они страшнее. Мой безвременно погибший друг, работавший до последнего дня в системе и бесконечно за это себя коривший, сказал однажды: - А я считаю, что мы вправе ставить людей перед нравственным выбором, разумеется, ничего никому не навязывая, не заставляя. Я не делаю этого только по щепетильности... Делал он бесконечно много. А эта самая щепетильность - она тоже неотъемлемое качество истинного интеллигента. И как же ее не хватает и дома, и в эмиграции. * * * Много и часто говорю здесь о переводе в переносном смысле. А есть еще и первый, буквальный. Я живу в стране, язык которой обязана понимать, да и разговаривать. Иначе, что же я увижу, услышу, что смогу понять? Да, поздно; да, трудно. Но какой же иной выход? Еще дома самый близкий мне человек сказал однажды сурово: - Если ты ешь хлеб, выращенный этими людьми (мы - были в Эстонии), ты, как минимум, обязана уметь произнести слова 'хлеб' и 'спасибо' по-эстонски. И стояли у нас на книжных полках в Москве разговорники на языках народов СССР. Поступила на курсы немецкого языка. На столах у слушателей словари: турецко-немецкий, французко-немецкий, китайско-немецкий, корейско-немецкий, греческо-немецкий... В нашей группе занимаются учащиеся из девятнадцати стран. Через язык прикоснулась к людям того самого третьего мира, увидеть который не надеюсь. А тут увидела малую часть в быте, в повседневности. Радуюсь, когда понимаю слова. И очень скоро оказывается, что учусь я не только языку. Дома я нередко слышала о нашем 'европоцентризме'. Опять же, одно дело просто слышать, знать теоретически. А тут - некоторые студенты спрашивают, что такое 'ассоциация', 'монтаж', 'фигуративно', 'индивид', 'министр'... - Так ведь это же латинские корни. - А мой язык - греческий, древнее латыни. Не могу объяснить своему сокурснику значение слова 'беби-ситтер'; соединяю отдельные немецкие слова, отдельные английские, а главное - жесты: качаю воображаемого ребенка. Все тщетно. Вежливый, внимательный молодой кореец не понимает. - Если она хочет ухаживать за ребенком, почему бы ей не завести своего? А если мать не может сидеть со своим, зачем она рожала? Тут уж не слова - целый жизненный уклад. - А как по-русски 'беби-ситтер'? - Так же - 'беби-ситтер'... Пример на будущее время - Futurum - из учебника: 'Через десять лет начнется третья мировая война'. Мгновение ужаса, но именно мгновение - и продолжаю учить немецкие глаголы. - Какие представления вызывает у вас слово 'лето'? - вопрос преподавательницы к нам ко всем. - У нас в Малайзии нет ни зимы, ни лета. - Я ненавижу лето, мне шум мешает работать, - другой студент. Ответ озадачивает, и