за границей, в том числе и Александра Солженицына. (Солженицын сказал мне еще в 1964 году о Шаламове: 'Вот у кого вся правда о лагерях. Я-то написал счастливый день Ивана Денисовича'). Шаламов прожил десять лет в доме для престарелых, больной, сам порвавший почти со всеми друзьями, читателями, почитателями. Тюрьмы, лагеря, разрушив здоровье, не могли сломить его могучего дарования. Но мира после лагеря он не одолел. Надеюсь, что и немецкие читатели попытаются прочитать Шаламова, хотя душе каждого, и русского читателя тоже, вместить столько ужасов неимоверно трудно. Я огорчаюсь, что здесь не знают Шаламова. А сколько книг, близких моим немецким приятелям, не знаю я? Слышала, как трое 'запойных' читателей обменивались впечатлениями, вспоминали свои любимые книги и с радостью, едва ли не со страстью, называли и немецких авторов, и старых японских, и старых китайских. Любимые книги - знак принадлежности к единой духовной родине. А мне, к стыду моему, даже имена авторов были неизвестны. Не знала Элиаса Канетти, награжденного Нобелевской премией за 1981 год. Не знала интереснейших книг Манеса Шпербера. Незнание взаимно. У моих соотечественников есть оправдание, которого здесь нет: запреты. Не могут поехать. Не могут увидеть. Подчас не могут и прочитать. До сих пор нет по-русски полного джойсовского 'Улисса', хотя талантливый переводчик Виктор Хинкис буквально положил жизнь на то, чтобы выполненный им перевод был опубликован. Не издан ни один роман Владимира Набокова. Русским читателям не известен ни 'Жестяной барабан', ни 'Собачьи годы', ни 'Дневник улитки', ни 'Камбала' Гюнтера Грасса. Действие запретов не однозначно. Они вызывают и страстную тягу к запрещенному. К чему приводит вседозволенность, мне судить пока трудно. Разумеется, и вполне доступным мои соотечественники пользуются далеко не все и далеко не всегда. Что и нормально. Если бы процесс обмена мог совершаться в естественном ритме, как дыхание! Без политической сенсации, без коммерческих расчетов. ...Смотрю, как пароход на Рейне проходит шлюзы, вспоминаю Волгу: перед носом пустое пространство заполняется водой, уровни сравниваются. - Вот так бы и обмен духовными ценностями, обмен книгами... В доме-музее Фрейда в Вене есть стеллаж, на котором стоят книги на иностранных языках. Показатели международной известности. На полке с надписью: 'Славянские языки' - четыре томика, изданные в Лондоне по-русски в 1969-м году. А где же советское собрание сочинений (1923-1927)? В 1927 году была опубликована капитальная работа о фрейдизме, написанная Михаилом Бахтиным. С той поры эти книги претерпели немало: их запрятали в так называемый 'спецхран'; после смерти Сталина их 'реабилитировали' вместе с сотнями тысяч бывших заключенных. И возвратили читателям. Полвека спустя, в 1978 году в Тбилиси прошел международный симпозиум 'О бессознательном' с участием советских и зарубежных ученых. Три тома трудов симпозиума были изданы с краткими резюме на иностранных языках. Там всесторонне рассмотрены идеи Фрейда. Этих книг нет в музее. На вопрос, почему нет, сотрудник музея ответил: 'У нас бывает много американцев, но почти не бывают русские'. Подобным же образом продавец объясняет, почему на фотоаппарате 'Поляроид' или на французском креме среди надписей на шести-восьми языках нет русской: законы рынка, нет покупателей, зачем же переводить? Но музей все же не рынок. Фрейдизм в России - необходимая часть не только русской, но и европейской истории культуры. И в притяжении, и в отталкивании. * * * Двери в другой мир остаются закрытыми и для тех, кто уверен, будто уже достаточно знает, что за ними. Полузнание бывает менее заметно, чем откровенное невежество. Поэтому оно более опасно, труднее преодолимо. Когда принимаешься изучать незнакомый прежде предмет, новый язык, то поначалу радуешься, услыхав понятное слово, его выхватываешь, 'выклевываешь', пытаясь угадать, сконструировать остальное. Угадываешь, зная латинские корни либо немецкие обрусевшие слова. Так я удивленно радовалась 'ярмарке', 'галстуку', 'маляру', а прежде считала их исконно русскими. Но после преждевременной радости наступает пауза. Сомнения. И становится все труднее. Нет, ты решительно ничего не знаешь. Того, что понятно, ничтожно мало в океане непонятного. И как же легко, как соблазнительно задержаться на предшествующем этапе, когда кажется, что знаешь почти все, а то и все, что нужно.

'Прекрасные люди крестьяне и прекрасные люди ученые. Вся беда от полуобразованности', - писал Монтень.

Именно среди полузнаек возникают и закрепляются клише: 'все немцы педантичны', 'все французы легкомысленны', 'все иностранные слависты безграмотны', 'все американцы бездуховны', у всех русских - 'широкая славянская душа' и прочая и прочая... Хуже всего - самодовольство. Если знать, хотя бы подозревать, что ты не знаешь, - тогда есть хоть надежда, что в будущем узнаешь. Встречаю некоторых земляков в Париже, в Нью-Йорке, в Мюнхене. По эмигрантскому стажу они старше. Слушаю, удивляюсь; десятилетия словно и не прошло, и мы не в 1981-1982 годах, за границей, а в 1972-1973 на улице Воровского в клубе писателей или во дворе писательских домов на Красноармейской. Неужели их новый опыт ничего, совсем ничего не изменил в той картине мира, которую некоторые построили еще дома? Полузнание рождает самые нелепые ошибки. Вот уж не думала, что мне придется когда-либо хвалить цензуру; но по воле советских идеологических ведомств, калечивших и сегодня калечащих и книги и жизнь писателей, возникли отделы проверки при любом журнале, издательстве. Только на Западе я поняла, как важно, обратившись к справочникам, проверять факты, написание имен, географические названия, даты, как это необходимо для культуры любого издания. Вышла первая большая монография о Пастернаке. Известный американский славист, ее автор, среди прочего сообщает, что

'...Хрущев в 1957 году кричал на Эренбурга, Евтушенко и Зиновия Рождественского'.

Пишу красным карандашом на полях (для кого?!): в 1957 году Хрущев кричал на Маргариту Алигер. На Эренбурга он кричал в 1962. В 1963 на Евтушенко кричал не Хрущев, а Юрий Жуков и другие. Озадачил несуществующий 'Зиновий Рождественский'. Можно лишь предположить, что этот мифический образ возник так: 1) На Андрея Вознесенского Хрущев кричал; 2) Вознесенье - праздник и Рождество - праздник; 3) Есть поэт Роберт Рождественский; 4) Есть писатель Зиновий Паперный, исключенный из партии за сатиры на официальных литераторов. Вот так и выражает себя полузнание, даже при наилучших намерениях автора, но при отсутствии собственной и редакционной проверки. 'Мы еще живы!' - говорил в таких случаях мой московский друг. 'Гроб Эренбурга некому было вынести из Дома Литераторов', - заявил ничтоже сумняшеся очередной автор-эмигрант, разоблачающий всех и вся, Эренбурга - среди десятков других. Но ведь нас еще много осталось, тех, кто видел огромную очередь по Садовому кольцу: читатели пришли прощаться с Эренбургом. Одни помнили книги двадцатых годов, прежде всего 'Хулио Хуренито'. Другие (таких большинство) помнили войну. 'Эренбурга не раскуривали', то есть из его статей не крутили самодельных папирос на фронте, как из других газет; третьи ценили память. Сотни тысяч людей прочитали впервые в жизни строки Цветаевой и Мандельштама именно в мемуарах Эренбурга 'Люди, годы, жизнь'. Можно как угодно относиться к жизни и творчеству Эренбурга и выражать это в печати. Но не надо создавать новой лжи взамен старой. Был действительно случай, когда из Дома Литераторов некому было вынести гроб - гроб критика Владимира Ермилова. Я сидела в соседней комнате, и к нам на собрание вошли с просьбой. - Мужчины, помогите. Некому вынести гроб. Но ведь Эренбург и Ермилов - это разные люди, разные судьбы... Полузнание - одно из неизбежных следствий полуфабрикатного мира. Огромное удобство для хозяйки - возможность за полчаса все купить, приготовить обед. Все начищенное, нарезанное, кидай в кастрюлю или на сковородку - и готово! Прекрасна возможность без особого труда устроить комфортабельный быт и в палатке, и на байдарке. Но и в массовом иллюстрированном журнале, и в телевизионной программе тоже все нарезано, начищено, разжевано; раскрой рот, все тебе туда положат. После пяти месяцев жизни в Германии в городке Бад Мюнстерайфель к нам за столик подсаживается несколько человек. - Мы вас где-то видели... Ах, конечно, по телевидению... Понятно, вы здесь родились, тут недавно отмечали ваш юбилей... Я возмущенно леплю несколько фраз из едва доступных мне слов: - Мой муж немолод, но ему еще нет 200 лет. Тут родился доктор Гааз. Телекрошево - несколько обрывков вместе: Гааз, Копелев, 200 лет, Германия, немецкий доктор, Москва, русский литератор. Одно из интервью - голландскому телевидению. Непосредственных связей с голландской культурой у нас не так уж много, но одну историю вспоминаем: 1955 год. Лев только вышел из тюрьмы. Из первых работ для Литературного музея (предложение Бонч-Бруевича) - перевод анонимной антииезуитской книги XVII века. Переводить с голландского было трудно, конечно, со словарями, но работу сдал, хотя ее и не опубликовали. Корреспондент слушает без всякого интереса и повторяет: - А что вы думаете о перспективах отношений Востока и Запада? Вопрос в сотый раз и ответ в сотый раз. И сейчас мне продолжает казаться, что голландским телезрителям интереснее своеобразные русские судьбы, прихотливые пути истории культуры: вчерашний заключенный сидит в музее редкой книги, в Ленинской библиотеке, погруженный в страсти трехвековой давности, но весьма современные и сегодня - вера и разум, просвещение и церковь, стремление понять и стремление запретить понимание. Москва, ранняя оттепель, перевод с голландского на русский, рассказ об этом четверть века спустя. Или впрямь важнее любое двухцветное клише? Нет, я не пополню многочисленные ряды обличителей телевидения, и не только из-за

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату