разные высокие инстанции.
Помог и Константин Симонов - главный редактор 'Нового мира' - по его указанию была опубликована в ноябре 55 года моя рецензия на книгу Эриха Вайнерта. После этого мне стали заказывать статьи редакции новых журналов 'Иностранная литература' и 'Москва', 'Литературная энциклопедия' и сборник 'День поэзии'.
В апреле 56-го года 'Правда' опубликовала Постановление пленума ЦК 'О борьбе с культом личности и его последствиями', состоявшее из туманных общих фраз о восстановлении ленинских норм партийной жизни, об уважении к социалистической законности, но предостерегающее от 'перегибов', от 'уступок вражеской идеологии'. До Москвы дошли сведения о забастовках и лагерных восстаниях в Джезказгане и на Воркуте в 1953 и 1954 годах, подавленных танками.
Меня несколько раз вызывал следователь военной прокуратуры, который, по его словам, 'занимался пересмотром моего дела', задавал какие-то малозначащие вопросы, больше интересовался новейшими литературными сплетнями и тем, сколько зарабатывают писатели.
В мае 1956 года в кабинете заместителя Главного военного прокурора два розоволицых полковника, казенно-вежливые, самоуверенные и брезгливо-снисходительные, сказали мне, что нет никаких оснований отменять обвинительный приговор, что в моем деле были соблюдены все требуемые законом формы, я отбыл срок и должен теперь честным трудом оправдать себя перед родиной.
Моих возражений они просто не слышали, говорили между собой о чем-то другом, отвечали на телефонные звонки, пожелали всего хорошего...
Опять часы, дни злого, удушливого отчаяния. Я не помышлял о восстановлении в партии. Я хотел спокойно работать - заниматься историей русско-немецких культурных связей, историей зарубежной литературы и языковедческими исследованиями, которые начал на шарашке. Надеялся, что на жизнь смогу зарабатывать переводами.
Но я добивался гражданской реабилитации или хотя бы снятия судимости не только для того, чтобы прописаться в Москве, но и потому, что это был мой долг перед теми друзьями, которых в 1948 году исключили из партии, выгнали из армии, уволили с работы за то, что они вступались за меня, были свидетелями защиты, писали Сталину. Бывшие подполковники Валентин Левин и Михаил Аршанский, бывший гвардии полковник Михаил Кручинский, бывший гвардии старший лейтенант Галина Храмушина все еще оставались опальными. Мария, жена Валентина, умерла в 1950 году в Новосибирске, куда им пришлось уехать из Москвы в поисках работы.
Все это время они продолжали писать заявления в Комиссию партийного контроля, настаивая на восстановлении в партии. Но отвечал им тот самый партследователь Судаков, который вел их дела в сорок восьмом году, когда председатель КПК Шкирятов расправился не только с ними, но и с тем судьей, который меня оправдал, и с тем, который дал слишком малый срок, и с членами Военной коллегии, которые сократили было десятилетний срок до шести лет, и с адвокатом. (Адвокат Хавенсон утверждал, что это произошло по личному указанию Сталина.) Следователь военной прокуратуры весной пятьдесят шестого года говорил мне: 'Трудность вашего дела в том, что оно больше партийное, чем уголовное. Если вас сейчас реабилитировать - это значит действовать против решения КПК при ЦК КПСС, а его никто не отменял'.
Поэтому я снова и снова звонил все тому же Судакову, а он по-свойски, приветливо, но невнятно отвечал, что еще 'нужно кое-что выяснить... тут еще пару закорючек раскрутить'.
Между тем в редакциях, где мне уже заказывали статьи, меня настойчиво спрашивали, получил ли я справку о реабилитации.
Это раздражало, злило, и впечатление от хрущевского доклада я начал сравнивать с тем, как в 1935 году радовался речам Сталина о кадрах, которые 'решают все', о 'ценности каждого человека'.
Был жаркий июльский день, когда я из приемной ЦК в очередной раз звонил Судакову. За неделю до этого он обещал, что скоро даст, наконец, удовлетворительный ответ. Спокойный, бесцветный мужской голос отвечал: 'Товарища Судакова нет, он уехал надолго и никому ничего о вашем деле не поручил'.
Тогда я заорал исступленно что-то о 'сталинских, бериевских выблядках, последышах, гадах, душегубах', ругался уже просто по-лагерному 'в душу, в рот, в гробовые доски...', перемешивая брань с газетным жаргоном.
Тот же ровный негромкий голос: 'Успокойтесь, товарищ, успокойтесь. Вы в приемной внизу? Погодите, я сейчас к вам приду'.
'Приходи, сука, можешь опять арестовывать, мне все равно'.
Я сидел потный от жары и от ярости, опустошенный, отчаявшийся.
Пришел невысокий, седеющий, в сереньком пиджачке, с внимательным, серьезным, незлым взглядом. Мы зашли в какую-то пустую комнату рядом с бюро пропусков. Он положил на стол лист бумаги: 'Ну, успокоился? Теперь давай-те рассказывайте все по порядку, я тут новый работник, тут сейчас все по-новому пойдет, по-другому'.
Я в сотый раз повторил свою историю. Он слушал внимательно, переспрашивал участливо, и меня опять пробрало надеждой. Он попросил позвонить на следующий день. Я позвонил, он сказал: 'Вам назначен прием у члена ЦК товарища Андреевой'.
Худощавая долговязая женщина лет пятидесяти, с прямыми соломенными волосами и открытым, не чиновничьим взглядом. Перед ней на столе лежало мое 'дело' и еще несколько папок - 'дела' моих друзей. Она спрашивала только о подробностях моих отношений с начальством до ареста, о ходе третьего суда, приговорившего к десяти годам. Спрашивала деловито, не комментируя. Потом сказала: 'Все ясно. Судаков и другие вроде него тянули потому, что сами причастны были и к вашему делу, и ко многим таким же. Они уже больше здесь не работают'.
Пятого сентября на заседание Комиссии партийного контроля вызвали Галину Храмушину, Михаила Кручинского, Валентина Левина, Михаила Аршанского, меня, а также генерала Окорокова и двух бывших членов Верховного суда. Заседание вел зампред КПК Комаров, о котором говорили, что он один из главных 'противников культа'. Всей повадкой он напоминал мне тех аскетических партработников 20-х годов и первой пятилетки, которых мы называли 'большевиками ленинской школы'. Они были самоуверены, жестковаты, но без хамства, естественно-просты. Докладывала Андреева, говорил каждый из нас. Когда Окороков стал объяснять, почему он считал мое поведение тогда, в условиях Великой Отечественной войны, вредным, сказал, что он и сам пострадал, даже получил взыскание, его прервал один из членов КПК: 'Вы получили взыскание в тысяча девятьсот пятидесятом году за мародерство, за то, что увозили имущество, принадлежащее Польше'.
Комаров заметил: 'Ну что ж, все ясно. Копелев был против мародерства, и генерал, который сам мародерствовал, посадил его'.
После того как высказались все приглашенные, Комаров, пошептавшись с членами КПК, сидевшими рядом с ним, сказал как нечто само собою разумеющееся:
'КПК решает: всех товарищей восстановить в правах членов партии с сохранением стажа. Товарища Копелева восстановить в правах кандидата партии. Что ж, тринадцатилетний стаж солидный будет, значит, скоро можете переводиться в члены. Завтра получите выписки решения на руки. А вы, генерал Окороков, останьтесь, поговорим отдельно'.
В коридоре Миша, Валя и я обнялись и заплакали.
Р. В тот день я проводила Л. до здания ЦК и поехала в редакцию, где ждала известий.
В нашей рабочей комнате сидели еще два сотрудника отдела критики.
Я очень нервничала, хватала трубку. Кто-то из них спросил: 'Что с вами? Что случилось?' Я объяснила. Наконец Л. позвонил: 'Все - сверх ожиданий. Лечу!'
Пока он ехал, я звонила, спешила обрадовать родных и друзей.
Мы пошли в ресторан ЦДЛ, он подробно рассказывал. Мы пили вино, к нам подходили и едва знакомые - поздравляли.
...В тот день, когда Л. вернулся с заседания КПК, я передала ему верстку его рецензии на роман Г. Грина 'Тихий американец' для 'Нового мира'. Заголовком рецензии послужила реплика одного из персонажей: 'Вы уже причастны!' Это словно бы относилось и к нам. Мы были причастны к происходившим у нас событиям и радовались этой причастности.
Этот день запомнился больше других радостных дней пятьдесят шестого года.
Л. Доклады Хрущева на XX и XXII съездах возрождали ту старую веру в добрые силы верховной власти, которая некогда