Для нее оставались злободневными соперничества, измены, споры, которые волновали ее и ее друзей полвека тому назад.
В тот день она читала стихи из цикла 'Шиповник цветет', из 'Реквиема'.
Ее комната в дальнем конце коридора была узкая, длинная, небрежно обставленная старой случайной мебелью. Диван, круглый стол, секретер, ширма, туалет, этажерка. Книги и неизменный портфельчик с рукописями лежали на круглом столе.
Потом повела нас в столовую - показать картину Шагала. Здесь она была так же, как во всех московских пристанищах, 'не у себя дома', а словно проездом, в гостях... Вышла на кухню, вернулась огорченная.
- А у нас опять ничего нет, гостей не ждали, угостить вас нечем.
Мы рассказали, как Панова благоговейно говорила о ней и читала ее стихи. Она слушала отстраненно, мы не сразу поняли, что она не хочет говорить о Пановой. Едва услышав, что та собирается писать книгу о Магомете, взметнулась, глаза потемнели от гнева, голос задрожал:
- Магомета ненавижу. Половину человечества посадил в тюрьму. Мои прабабки, монгольские царевны, диких жеребцов объезжали, мужей нагайками учили. А пришел ислам, их заперли в гаремы, под паранджу, под чадру.
Мы услышали лекцию по истории ислама, о первых халифатах, настоящую лекцию серьезного, разносторонне образованного историка. О Магомете она говорила с такой ненавистью, как говорят лишь о личном враге, еще живом.
Р. В сентябре 1963 года американский поэт Роберт Фрост впервые приехал в Россию. В детстве он мечтал о таинственной стране белых медведей. Юношей и зрелым поэтом он жил в магнитном поле русской литературы.
...Но как же нам писать
на русский лад романы об Америке,
если наша жизнь так безмятежна?..
...От наших писателей требуют, ждут,
чтобы все они Достоевскими стали,
тогда как их беда - избыток успехов и благ...
В день торжественного введения Кеннеди в должность президента Фрост был почетным гостем праздника, и впервые в истории США этот государственный акт был ознаменован чтением стихов. В Москву он приехал как посланец президента Кеннеди.
У нас его принимали необычайно почетно. Когда он заболел в Пицунде, Хрущев навещал его в номере гостиницы, сидел у постели, развлекал анекдотами.
Приехав в Ленинград, Фрост попросил, чтобы его познакомили с Анной Ахматовой. Мы несколько раз слышали, как она рассказывала об их встрече.
- Не у меня же в будке его принимать. Потемкинскую деревню заменила дача академика Алексеева. Не знаю уж, где достали такую скатерть, хрусталь. Меня причесали парадно, нарядили, все мои старались. Потом приехал за мной красавец Рив, молодой американский славист. Привез меня заблаговременно. Там уже все волнуются, суетятся. И я жду, какое это диво прибудет национальный поэт. И вот приходит старичок. Американский дедушка, но уже такой, знаете, когда дедушка постепенно становится бабушкой. Краснолицый, седенький, бодренький. Сидим мы с ним рядом в плетеных креслах, всякую снедь нам подкладывают, вина подливают. Разговариваем не спеша. А я всю думаю: 'Вот ты, милый мой, национальный поэт, каждый год твои книги издают, и уж, конечно, нет стихов, написанных 'в стол', во всех газетах и журналах тебя славят, в школах учат, президент как почетного гостя принимает. А на меня каких только собак не вешали! В какую грязь не втаптывали! Все было и нищета, и тюремные очереди, и страх, и стихи, которые только наизусть, и сожженные стихи. И унижение, и горе. И ничего ты этого не знаешь и понять не мог бы, если бы рассказать... Но вот сидим мы рядом, два старичка, в плетеных креслах. И словно бы никакой разницы. И конец нам предстоит один. А может быть, и впрямь разница не так уж велика?
Осенью 1963 года я послала Ахматовой письмо из больницы:
Дорогая Анна Андреевна!
Никогда я не решилась бы написать Вам, если бы не чрезвычайное обстоятельство. Я болела все лето и осень, и это закончилось тяжелой операцией, после которой мне как-то стало все все равно. Не читала, не думала, лежала на больничной кровати, не смотрела на своих родных и близких. И тогда Лев Зиновьевич принес мне томик Ваших стихов - попробуй читать. И Ваши стихи стали для меня мостиком к этому миру. Я читала давно знакомые и будто совсем незнакомые строки и возвращалась. Потому мне и захотелось очень написать Вам с глубокой личной благодарностью теперь, когда стало легче (я все еще в больнице), пытаюсь разобраться, что же за чудо произошло в ту ночь, когда я опять, несмотря на все уколы, не спала и пробовала читать.
Меня поразило мужество поэта. Я часто думала о Вас, о Вашей судьбе, как, о примере необыкновенного, редкого мужества. Но только теперь я поняла главное - Вы знаете, что человек смертен, Вы знаете самую сердцевину трагедии человеческой ('...но кто нас защитит от ужаса, который...') Знаете и в отвлеченно- философском, и в самом конкретном земном смысле ('...даже ветхие скворешни'). Знаете и учите людей жить, не закрывая на это глаза (как я прожила), а - зная. Мне раньше Ваши стихи казались холодно- прекрасными, мраморно-прекрасными. И только теперь, может быть, причастившись страданий сама, я ощутила раскаленную лаву, которой овладел художник.
В поэзии Цветаевой страдание льется через край, захватывает читателя боль, содрогание... А здесь страдание преодоленное, снятое. И в этом огромная победа художника, победа нравственная и победа эстетическая. Мне эта преодоленность, скромность страдания кажется чертой очень русской...
Еще раз спасибо Вам, низко кланяюсь Вам за то, что Вы есть, за все, за то, что Вы писали и пишете сейчас прекрасно молодые стихи. Перед моими глазами - Ваш портрет, не тот, что в книжке, а мой любимый, теперешний, в белом цвету, где изображена величественная, необыкновенно счастливая женщина - великий поэт - олимпиец на вершине славы, увенчанный всеми мыслимыми отечественными и иностранными лаврами, собраниями сочинений и пр. * Ведь те лавры главные - в читательских сердцах, они у Вас действительность, а не иллюзия. Спасибо Вам. С надеждой увидеть Вас, если позволено будет - мы приедем на ноябрь в Комарове.
Нежно Вас обнимаю,
* В моем письме только предчувствие. Тогда, в 63-м году, не было еще ни 'Бега времени', ни поездок за границу, ни премий. Все это начало приходить года два спустя, признание и в России, и далеко за рубежами.
В 1983 году мы узнали, что в Ленинграде существует музей Анны Ахматовой.
В ответ получила телеграмму:
'Ваше письмо принесло утешение и помощь в тяжелый час. Благодарю Вас. Ваша Ахматова'.
В этом письме - только правда, но не вся правда. Я не писала и никогда не говорила ей, как поздно я пришла к ней и почему поздно.
Она была убеждена, что возможен лишь один выбор между опасной правдой и спасающей ложью, и считала, что именно эта коллизия определяла существование всех советских людей.
* * *
30 мая 1964 года былая вера моей молодости и новообретенная мною правда Ахматовой столкнулись в один день - и наглядно, как на школьном уроке.
В двенадцать часов в музее Революции собрание: 70-летие Артемия Халатова. В шесть часов в музее Маяковского - вечер, посвященный 75-летию Анны Ахматовой.
Ни о том, ни о другом событии газеты не писали. Для официальной истории они всего лишь заметки на полях.
Смотрю на знамена музея. А слышу не торжественный шелест, нет, отчетливо слышу металлический звук - так дребезжат цветы на искусственных венках. Когда похороны кончаются, венки прислоняют к могиле, все расходятся по домам. Живые цветы вянут, а эти дребезжат.
Над столом президиума - фотопортрет: ассирийская курчавая борода и шевелюра Халатова. Красив, молод, взгляд устремлен вдаль, в будущее. Когда его убили в 37-м, ему было 43 года. До революции - 'профессиональный революционер', потом - профессиональный начальник. Начальник столовых, начальник вагонов, начальник книг.
Мой отец работал с Халатовым с первых лет революции; куда бы того ни переводили (тогда говорили: 'бросали'), он брал с собой несколько сотрудников, в том числе и отца. С матерью, с сестрой Халатова мои родители сохранили дружбу и после его гибели. Потому я и оказалась в музее Революции 30 мая 64-го года.