столь же мало решающее значение, как простое существование обманов чувств. Это зависит, скорее, от содержания галлюцинаций, затем от суеверия, от религиозного настроения и от общего миросозерцания данного индивидуума. Лютер верил в существование личного дьявола. Его галлюцинация была следствием этой веры, следствием его представлений. Если он поэтому принимал обман чувств за действительность, то в этом нет ничего болезненного, а оно явилось лишь следствием его мировоззрения. Точно также дело обстоит и с видениями многих святых и пророков. Хотя должно сознаться, что многие из них были помешанными, было бы всё–таки ошибочно считать душевнобольным каждого из них, иногда имевшего галлюцинации. Человек, посвятивший всю свою жизнь религиозным созерцаниям, всецело проникнутый истиной того, во что он верит, при сколько–нибудь живой фантазии и при сильном душевном волнении будет иметь галлюцинации зрения и слуха, которые он будет принимать за действительность; но при этом может не быть ни малейшего болезненного процесса. Подобные обманы чувств, вызванные внушением или самовнушением, нередки в особенности у людей, одарённых богатой фантазией. Когда Бенвенуто Челлини молился в тюрьме, чтобы Бог дал ему ещё раз узреть свет солнца, ему явилась галлюцинация – ландшафт, сиявший в солнечном блеске. Наполеон перед выдающимися событиями видел свою звезду на небе. Паскаль, сильно испугавшись чего–то, увидел перед собой пропасть. Если мы захотим придать веру рассказу Плутарха, то галлюцинацию Брута следует истолковать таким же образом.
Вопрос о том, должно ли рассматривать галлюцинации как нечто при всех условиях болезненное, не может быть решён с теоретической точки зрения, а это только дело опыта, как и вся остальная психиатрия. Если бы опыт нам показал, что галлюцинации бывают только у помешанных, то мы имели бы право смотреть на обманы чувств при всех условиях как на болезненные симптомы. Дело, однако, обстоит не так. Опыт показывает нам, что и здоровые люди, в особенности люди с живой фантазией, какую мы встречаем у великих художников и поэтов, имеют иногда галлюцинации, и если такие люди относятся к исключениям и не считаются «нормальными», то было бы всё–таки крайним заблуждением считать умственно расстроенными всех тех великих людей, которые иногда подвергались обманам чувств; было бы заблуждением вообще приводить их в какую–либо близкую связь с умопомешательством.
Я уже в другом месте указал на то, какое влияние аффект может оказать на все органы тела. Как мы все по опыту знаем, постоянное ускорение сердечной деятельности всегда служит признаком болезни. Но, скажите, какому врачу придёт в голову признать порок сердца у человека, у которого сердце сильно забилось вследствие такого душевного волнения, как испуг, страх, радость? Аффект может вызвать у одного человека сердцебиение, у другого вазомоторные явления (краска или бледность в лице), у третьего всякого рода нервные явления, — и во всех этих случаях не будет ничего болезненного. Если у человека с необыкновенно сильной фантазией аффект иногда вызывает преходящую галлюцинацию, то это явление можно уподобить обычному для нас сердцебиению, с той только разницей, что оно случается гораздо реже.
Во всяком случае, галлюцинации, принимаемые за действительность, представляют большую опасность для сохранения непомутнённого самосознания и правильного отношения своего «я» к внешнему миру. При решении вопроса о том, должно ли в таком случае считать галлюцинации болезненными или нет, важно знать, насколько обманы чувств повлияли на самосознание и на свободу воли, насколько от этого уменьшилась ответственность за отдельные поступки.
Кроме галлюцинаций богатая фантазия выдающихся поэтов и художников создает ещё другие явления, имеющие во многих отношениях сходство с симптомами душевных болезней и в некоторых случаях, пожалуй, ведущие к действительному помешательству.
В то время как у Гёте богатая фантазия всегда находилась в гармоническом созвучии с его высокой рассудочной деятельностью и, несмотря на кажущуюся самостоятельность, всегда руководилась и направлялась сознательной деятельностью интеллектуальной воли, — мы у некоторых других поэтов находим это гармоничное отношение существенно изменённым, а внутреннее равновесие значительно поколебленным. Альфиери называет своё творчество лихорадкой: «Творчество – лихорадка; пока припадок длится, ничего не чувствуешь, кроме него». А в другом месте: «Весь день я думал и размышлял, как это всегда со мною бывает, когда мною овладевает лихорадка, при помощи которой я создаю сочинение, не знаю как».
«Байрон сам сознаётся, что его поэзия – сон спящих страстей; когда он пробуждается, он не может творить. Всякого рода борьба возбуждает эластичность его ума и делает его каждый раз таким, каким он должен быть. О своём любимом произведении «Чайльд Гарольд», он говорит: «Когда я сочинял его, я был наполовину помешан, витал средь метафизики, гор, озёр, ненасытной любви, невыразимых мыслей и находился под кошмаром своих собственных проступков; не раз мною овладевало желание пустить себе пулю в лоб» (L.Noack).
Если подобное состояние само по себе ещё не болезнь, то оно уже граничит с нею и, во всяком случае, свидетельствует о решительном расположении к умственному заболеванию. Байрон действительно не раз впадал в состояние меланхолии и обнаруживал очевидные недостатки в нравственном отношении.
Одним из своеобразнейших симптомов некоторых душевных болезней служит ложь. Все учёные, занимавшиеся подробным исследованием истерии, указывают на ложь, как на один из наиболее характерных симптомов этой болезни. Шарко удивляется терпению и энергии, с которыми истеричные умеют вводить в заблуждение окружающих. Множество примеров этому мы можем найти также у Мореля, Ласега и у других. Особую форму болезненной лжи описал Дельбрюк под названием «Pseudologia phantastica». Здесь речь идёт обыкновенно не о лжи из личного интереса, как, например, из желания уклониться от наказания или извлечь какую–либо выгоду, а лишь об игре воображения, выдаваемой за действительные события. Такие больные, большей частью слабоумные, обладают вследствие своих слабых умственных способностей богатой, в сравнении с рассудочной деятельностью, фантазией. Не будучи в состоянии достаточно сильно сосредотачивать своё внимание на внешних вещах, они дают тем больший простор деятельности фантазии. Такие индивидуумы рассказывают иногда целые романы, выдавая их за случившиеся события, и при поверхностном наблюдении могут, пожалуй, произвести впечатление остроумных людей. Солье также описывает этот симптом в следующих словах: «У слабоумных мы, в противоположность идиотам, большей частью находим необузданную силу воображения. Это можно видеть уже из их любви к необыкновенным сравнениям, доказывающим, что они часто связывают совершенно различные представления, между которыми существует самое отдалённое отношение. Иногда эта склонность развита у них в высшей степени и придаёт им ложный лоск умственной силы. С другой стороны, мы знаем, как они все лживы: но они не только наотрез отрицают то, в чём их обвиняют, а изобретают ещё небывалые истории. Они делают это не только для того, чтобы выгородить себя или свалить вину на товарища, а даже тогда, когда это клонится к их собственному вреду».
В то время как у слабоумного стремление освободиться от таких фантастических образов является следствием пониженной интеллигентности, у поэтически одарённого человека подобный же процесс совершается благодаря чрезмерному развитию способности представления и фантазии. Весьма интересно поэтому проследить, как некоторые поэты в молодости обнаруживали признаки упомянутой «Pseudologiaе phantasticaе». Дельбрюк в виде примеров указывает на Гёте и Готфрида Келлера, которые оба наблюдали на себе этот симптом в свои детские годы. Гёте рассказывал, что он не раз забавлял своих соучеников историями, создавшимися его фантазией, но выдававшимися им за истинные происшествия, и что он иногда сам удивлялся, как это они могли верить его словам. Впоследствии он сам судит об этом следующим образом: «Внимательно изучая это влечение, в нём можно узнать претензию поэта, чтобы каждый признал за действительное то, что ему, изобретателю, почему–либо могло показаться правдоподобным».
В предыдущей главе я описал одно свойство великих поэтов и художников, которое я назвал стремлением проявиться наружу и аналогия которого у психиатрически иначе одарённых великих людей, особенно у представителей науки, обнаруживается в виде творческого стремления. Это стремление, побуждающее истинного художника к самопожертвованию ради своего искусства и к неустанному труду, побуждающее учёного к неутомимому исследованию и открывающее ему новые пути познания, это стремление является одним из важнейших и существеннейших отличительных признаков действительно великих людей. Гаген говорит: «Подобно тому как инстинкт толкает животное удовлетворять свои влечения посредством действия, даже если бы это им стоило жизни, так и гения первоначально толкает к творчеству и размышлению скорее естественная сила, чем сознательное намерение. Герои вроде Александра и Наполеона всецело поглощены завоеваниями не только из жажды славы и владычества, а потому, что в их