до конца восстановленный дом на окраине посёлка, совсем неподалёку от автомагистрали Минск-Москва, на улице Оршанской, воспетой позже ухажёрами моих старших сестриц.
Дом на Оршанской оказался сплошная прелесть! Мы словно вернулись в родную деревню: в доме три комнаты и русская печь на кухне, большой огород, просторный двор с колодцем, погреб с остроконечной “готической” крышей, громадный сарай, где вскоре поселились корова Зорька, кабан Васька и мои весёлые ушастые крольчата, которых я однажды так неосторожно перекормил клевером… Никогда, никогда больше мы не жили так просторно, так согласно — и так счастливо.
IV
Где-то в августе, ещё тепло и зелено было, дядя Миша пригласил меня поехать с ним в его родную деревню — поработать в огороде, по грибы походить, молочка парного вволю попить.
— А ещё скажу тебе, Михалыч, — перешёл он на интригующий полушёпот, — должны мы с тобой попасть на белорусскую свадьбу. Двоюродная сеструха моя замуж собирается. Ты вообще-то на свадьбе хоть раз бывал?
— Да нет… сестрёнки-то еще в школу ходят. Интересно бы поглядеть, — с деланным спокойствием протянул я и тут же озаботился: — Только не знаю, разрешат ли родители?
Хитрый белорус, оказывается, всё уже предварительно согласовал с отцом. И лошадь выпросил на два дня. Уговорить маму тоже большого труда не составило.
— Восемнадцать вёрст верхом вдвоём на одной лошади… — Мама покачала головой и улыбнулась: — Смотри, сынок, всю задницу себе отобьёшь…
— Не беспокойтесь, Мария Дмитриевна! — радостно отозвался дядя Миша и подмигнул мне. — Я позади седла попону приспособлю, да отдыхать почаще будем — доберёмся, будьте уверены!
Рано утром в субботу двинулись в путь. Райкомовский жеребец Ястреб степенно вышагивает по пыльной дороге. В седле — дядя Миша, я за его спиной, бочком, ноги свешены, руками держусь за седельную луку. А вокруг — мирная послевоенная красота: небо голубое, ни облачка, птицы заливаются, травы колышутся под ветерком, а слева и справа — пни, пни, пни, груды поваленных высохших деревьев, и лишь у горизонта — тёмно-синие зубчатые гребешки настоящего леса. Это немцы создавали вдоль дорог зоны сквозной видимости — чтобы партизанам было труднее подобраться.
— Под автоматами людей сгоняли на эти “лесоразработки”. День и ночь старики, женщины, дети, вроде тебя и постарше, лес валили. Боялись они партизан, боялись, гады!
Дядя Миша закашлялся, сплюнул и подытожил:
— Ничего, Михалыч, леса снова вырастут, главное — войны больше не будет. Согласен?
Конечно, согласен. Только вот ехать становится как-то всё неудобнее, противнее. Руки онемели, попона сползает книзу, ну и… вообще…
— Тпр-ру! — Ястреб останавливается, дядя Миша оглядывается на меня и смеётся: — Что, никак мозоли на мягком месте появились? Всё ёрзаешь, казак, да не жалуешься. Давай-ка слезай, отдохни, а потом в седло — твоя очередь, а я километра два-три пёхом — ноги разомну.
Ястреб двинулся за старшим в поводу, а я с наслаждением заколыхался в мягком кожаном седле. Плюх-плюх, плюх-плюх… Так, с остановками и пересадками (в мою пользу!) и добрались мы до свадебной деревни, до дяди Мишиной родни.
“Ахи” и “охи”, объятья, град вопросов, раскатисто-твёрдое белорусское “р” и не менее твёрдые “шыпяшчые”. Который месяц я всё ещё не мог привыкнуть к особенностям здешнего языка, произношения многих понятных, но словно бы переиначенных русских слов. Впрочем, за полгода я весьма заметно продвинулся в освоении мовы. (А в десятом уже рискнул сдавать госэкзамены по белорусскому языку и литературе — несмотря на опасения учителей и родителей.) Самое главное — мне удалось быстро усвоить незыблемый принцип мовы: “Як слышыцца, так и пишэцца”. Уже через две недели после приезда в Толочино мне удалось написать белорусский диктант на твёрдую “троечку”. Смешно сказать, но меня даже в пример другим ребятам поставили… Был жуть как неудобно — они же, в отличие от меня, три года в школу не ходили, так что и вообще подзабыли, как и что пишется. Ну а для меня тот “трояк” за диктант навсегда остался самой драгоценной отметкой.
V
После обеда прогулялись по деревне. Стучали топоры, визжали пилы, перекликались мужики: на месте недавних пожарищ вырастали свеженькие срубы, весело вставали над ними стропила, там и сям уже блестели на солнце оконные стёкла. Вокруг слоился, струился мой любимый запах только что распиленного дерева. Запах жизни и надежды.
А наутро во всю ширь развернул меха голосистых гармошек самый радостный праздник — “вяселле”, что означает “свадьба”. Какое славное и точное слово!
Невеста, двоюродная сестра дяди Миши, была сосватана в соседнюю деревню — вон там, за речкой, через деревянный мост, ходу — минут десять, не больше. Рано утром, только рассвело, попили мы и невестины родичи парного молочка и отправились все к жениховым родителям — попытать, согласен ли их сынок взять в жёны нашу Зосю. А сама невеста, понятное дело, осталась дома — оплакивать вместе с подружками свою навсегда уходящую молодость, не забывая при этом наряжаться-прихорашиваться, готовиться к приходу суженого со всей его роднёй.
Помню, меня удивило, как жених сперва ломался-отнекивался, громко восклицая:
— Дык рана яшчэ, пагуляю, куды мне спяшыць?
— Так положено, — шепнул мне дядя Миша на ушко. — Он притворяется, всё уже давно решено…
И вправду: покуражился женишок для виду, а потом “великодушно” согласился покончить с постылой холостяцкой жизнью. Грянули песню, родичи зазвенели тарелками, а я выбрался на улицу. Вскорости и взрослые гурьбой двинулись к мосту, в сторону невестиного дома. Пора было садиться за стол, свадебный пир пировать.
Но сперва песни под голосистую визгливую гармонь — то протяжные, полные грусти, то звонко- задиристые, веселье через край. В душе теперь остался только тихий плеск тех обрядовых мелодий — но разве этого мало?
А народу-то в хате, народищу! Полуоглохшие от громких песен и шумного говора гостей, мы с трудом пробрались в угол горницы за длиннющий стол, куда нас отчаянно звал, размахивая руками, страшный бородатый дядька. Слава Богу, наконец-то уселись. Я оказался посерёдке среди двух стариков: слева худющий, бледный, наверное, больной, справа — борода лопатой, прямо лешак, а на груди, на грубошёрстном пиджаке — две серебряные медали “Партизану Великой Отечественной войны”. Рядом с ним восседал мой хранитель дядя Миша.
Тем временем огромное застолье постепенно упорядочилось, вооружилось алюминиевыми ложками и вилками. Мужики привставали и передавали друг дружке большущие бутыли с мутной белесоватой жидкостью, торопливо наливали эту незнакомую муть в железные кружки. А передо мною поставили гранёный стакан.
— Это, сынок, твоя румачка! — ласково объяснил мне бородатый партизан. — Зараз, як скомандуют, мы все повинны выпить за здоровье молодых!
Дед принял в руки протянутую ему бутыль и наплескал мне полный стакан. Доверху. Несколько сизых капель, издавая противный запах, пролились на дощатый стол.
— Го-ор-рка! — оглушительно разнеслось по залу. Застолье зашумело, загудело, поднимаясь с мест.
Само собой, поднялся и я.
— Румачку, румачку в руки бяры и пий! — скомандовал партизан, смешливые глаза которого прятались в густой бородище. — Вяселле, браток, так надо!
— Спасибо! — смятенно залепетал я. — Только я ещё… не умею… не знаю…
— Учись, учись, иначе мужиком не будешь!
Дядя Миша отвернулся к окну, обозначив тем самым свой нейтралитет. А дед склонился ко мне вплотную, стал щекотать бородой, упрямо и ласково повторяя:
— Пий, сынок, пий! За здоровье молодых!