заплывайте за буйки! Доложим директору!” Только больно мы их слушали…
“Прошвырнуться” за яблоками — это была красивая идея, но очень уж опасная: через три дня уезжать домой, на руки тебе дают характеристику с печатью, отец обязательно спросит. Так что…
— Не дрейфь, Генаша, дело верное! Рано вставать мы научились. Переплывём речку, яблочек за пазуху напихаем — и обратно! Пять минут — и мы в постельке, встаём по сигналу горна. Ну?
Что ну? Когда это я с Артуром не соглашался? Днём мы как следует изучали позицию: вон тот сад ближе всех спускается к берегу; собаки не видать; дом довольно далеко — успеем удрать, если что.
В эту короткую летнюю ночь я почти не спал. Мерещились какие-то тени, слышались осуждающие слова… Но лучше бы и не знать, чем закончится наша вылазка, красиво названная Артуром “Яблочный рейд”…
— Пора! — шепнул друг. Окна были залиты серым светлеющим молоком. Тихонько притворили дверь. Вроде никого не разбудили. В небе гасли последние бледные звёзды.
Днепр встретил нас туманной влажной прохладой. Мы разулись, сняли штаны и остались в одних ковбойках: сюда, за пазуху, будем складывать добычу. Вошли в тёплую воду, поплыли. Вскоре течение поднесло нас аккурат к облюбованному саду. Одолеть невысокий берег труда не составило. Минута, другая — и вот они, яблоньки, с головы до пят усыпанные слабо светящимися в предутренней мгле плодами. Ну, с Богом! (Пионерская честь мирилась с этим обращением, когда было особенно нужно.) Тряхнули одну ветку, другую, посыпались яблоки в траву — цок, цок, цок! Одно за другим, одно за другим — за пазуху, за пазуху!
И вдруг… Громкий, злой собачий лай заставил замереть на месте: хозяин проснулся! А собака откуда?!
— Смываемся! — Артур нагнулся, схватил ещё пару крупных яблок и кинулся к реке. Я на ватных ногах — за ним. А лай уже катился к нам, всё ближе, ближе…
Обняв пухлые от яблок животы, почти одновременно нырнули в реку, перевернулись на спины и поплыли, придерживая руками в обхват добычу.
Штаны по-быстрому внатяжку на мокрое тело, ботинки в руки — и вперёд, в лагерь! А там будь что будет. Пока хозяин пройдёт через мост, пока повернёт в школу — мы уже нырнём под одеяло вместе с добычей. Да нет, даже успеем ссыпать яблоки в тумбочку! Неужели всё обойдётся?
Вскоре после гулкого сигнала горна на пороге нашей палаты, распахнув двери, появились директор, старшая вожатая и ещё кто-то из взрослых. Мы с Артуром обречённо переглянулись. По палате разнёсся зычный директорский крик:
— Встать! Всем!
Ребята, как ваньки-встаньки, вскакивали с коек и становились рядом чуть ли не по стойке “смирно”. Встали и мы с Артуром.
И тут стало происходить самое страшное: Козлов самолично встряхивал одеяла и заглядывал в тумбочки. Шмон всеобщий! Кара неумолимо приближалась…
— Товарищ директор! — Голос Артура прозвучал на удивление спокойно. — Это я сегодня плавал за чужими яблоками. Вот они! — И Артур отдёрнул одеяло своей койки.
— Ну-ну, — зловеще прошипел директор. — А второй где?
Я, онемев, сделал шаг вперёд и кивнул головой. Лицо моё горело, словно ошпаренное крапивой.
— Ну, Безлюдов, — чуть ли не обрадованно сказал Козлов. — Так я и знал… Память отца, героя- партизана, позоришь! — Он вдруг закричал, чуть не срываясь на фальцет. И я увидел, как по щеке такого смелого, такого крепкого Артура поползла слезинка…
— А ты что отцу скажешь? — Это уже ко мне. Я потрясённо молчал…
Вот выстроена буквой “П” общедружинная линейка. Старшая вожатая выкрикивает наши фамилии: — Безлюдов! Гусев! Выйти из строя! — Мы выходим из своего отряда и движемся к центру, к флагштоку — как к эшафоту.
— Дрр-ужина! — Раскатистый директорский голос набирает необходимую степень презрения и осуждения. — Дружина! Вы видите перед собой малолетних преступников. Пользуясь недостатками в охране лагеря, эти двое сегодня утром забрались в сад товарища Лявончика и обчистили половину яблонь…
“Так уж и половину!” — вспыхивает внутри обида. А Козлов всё продолжает клеймить и клеймить нас:
— Эти люди недостойны носить высокое звание советского пионера!
По линейке пробежала дрожь, когда директор скомандовал:
— Подойдите ко мне! Ближе!
Через несколько мгновений жёсткие пальцы его руки срывают зажим, а затем и галстук — сперва с шеи Артура, потом с моей.
— Марш в палату! — И мы, понурив головы, уходим, облитые презрением взрослых и тайным сочувствием товарищей.
Так почти 60 лет тому назад состоялась моя “гражданская казнь”. Любопытен по-своему и её послелагерный финал. Пожалуй, Иван Петрович всё-таки понял, что перегнул палку, обозвав нас “малолетними преступниками”. Не знаю, чем иначе объяснить неожиданно благополучную характеристику и вполне обыденное прощание перед моим отъездом в Толочин. С Артуром простились напряжённо, не сказав друг другу и нескольких слов… А у меня потом так и не хватило пороху признаться отцу, как мы “прошвырнулись” в заречные сады.
“Ну и Козлов, ну и мужик! — долго ещё думал я, взрослея. — Плевал он на пионерскую демократию — сам осудил и сам покарал, подняв кверху своей единственной рукой наши галстуки, словно кровавые тряпки. А ведь мог, ещё как мог слезами умыть нас перед самым вступлением в комсомол. Но ведь он фронтовик, а они лежачих не бьют. В этом, наверное, всё дело”.
Борис Павлёнок БЕЗ ПРАВА БЫТЬ СОБОЙ
Воспоминания. Размышления Глава первая
ДОРОГИ, КОТОРЫЕ МЕНЯ ВЫБИРАЛИ
Жизнь моя, условно говоря, состоит из трех жизней — до кино, в кино и после кино. Я никогда не мечтал о политической карьере. Мои пристрастия с самого раннего возраста лежали в мире линий и красок. Не было большего счастья, чем мечтать с карандашом в руках или, взяв этюдник, бродить по лесам и полям, пытаясь запечатлеть на картонке бесконечное многоцветье природы. И еще влекла литература. Научившись читать в четырехлетнем возрасте, я еще до поступления в школу осилил и “Трёх мушкетеров”, и “Робинзона Крузо”, и “ Детство” Горького, приступил к “Тихому Дону”, перелопатил изрядно кучу книжной макулатуры вроде серий о Нате Пинкертоне и Нике Картере. Много болел и до четвертого класса ходил в школу по два-три месяца в году — рожденный в Белоруссии, я не мог справляться с лютыми морозами. Сибирь, куда отец в поисках счастья и богатства увез нас, одарила одного меня — и то туберкулезом легких; мы вернулись в Гомель бедняками, как и были. Воздух родины помог изжить болезнь. Между тем я уже проскочил мимо пионерского детства и страшно завидовал тем, кто где-то маршировал под звуки горна и барабанный бой — в моих школах обходились без этой атрибутики. Будущее свое представлял в художественном творчестве и литературе. Хотелось также быть летчиком, полярником, строителем Днепрогэса и Магнитки. Но никак не комиссаром или героем Гражданской войны, хотя газеты и радио трубили о них никак не менее, чем о покорителях “Севморпути”. О них слагались песни и стихи. Но в меня вливались как бы сами собой Пушкин и Маяковский. Моим кредо стал завет Павки Корчагина жить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. При самодостаточности и погруженности во внутренний мир я, тем не менее, был малым общительным, все мне были друзья, и не было у меня врагов. Не любил писать сочинения по