Эх, была не была! Затаив дыхание, содрогаясь от страха, начал глотать мутную гадость.
— До дна, до дна! — восторженно кричал дед. — И тут же закусывай, не зевай! Огурчиком, цибулькой загрызи — ничога страшного!
До того как “бульбяный коньяк” (то есть деревенский самогон из картошки) сбил меня с ног, я ещё успел даже отведать яства, коими угощали гостей на той послевоенной свадьбе. Ну, во-первых, всё, что с августовского огорода: поздняя тёмно-красная редиска, ранняя картошка отварная, кучи луковых перьев, усатый укроп. Потом запомнились огромные, крупнозернистые и мягкотелые солёные огурцы в глубоких алюминиевых тарелках, а ещё водянистый, с некоторыми признаками наличия мяса, студень. Вдали померещилось мне блюдо с жареными карасями. А может, с плотвой? Всё вокруг стало вдруг затуманиваться, глохнуть, голова сладко кружилась всё сильнее и сильнее, и уже не было страшно… и стыдно… и совестно…
— Сынок! Яшчэ румачку, а? — донёсся откуда-то издали глухой партизанский голос, полный неуверенности. И всё…
Утром было моё первое в жизни похмелье. Проснувшись, с трудом открыв глаза, снова ощутил вчерашнее колыханье и вращение мира: стена комнаты вдруг начала сползать вправо, а белые лебеди на ядовито-зелёном коврике словно ожили и поплыли по озеру. Да это ж всё она, румачка, крутит-вертит мною, негодница!
Меня отпоили густой вкуснющей простоквашей. Дядя Миша участливо спрашивал:
— Ну как головка, легчает? — И, смеясь, пояснял: — Гранёный стакан — это для детей и женщин… А мужики пили из кружек, как в партизанских лесах.
* * *
…Я всё думаю: как же после такой страшной войны — больше тысячи дней и ночей под немцем — этот народ не спился с круга, не пошёл в алкогольный разнос? Та “румачка” ёмкостью 180 г “для детей и женщин” сильно и надолго меня озадачила… Потом, значительно позже, понял: жизнелюбивого, стойкого белоруса ни пулей, ни самогонкой не свалить. Ему надо землю обиходить, хозяйство наладить, детей вырастить, в люди их вывести. А “румачка” — так, для веселья и, само собой, когда долгожданное “вяселле” в доме. Тогда — гуляй, славянская душа!
…На всю мою оставшуюся долгую жизнь стала самой любимой, всё сердце, всю душу захватывающей песня:
Молодость моя, Белоруссия,
Песни партизан, сосны да туман.
Песни партизан, алая заря.
Молодость моя, Белоруссия!
Гражданская казнь
История эта случилась летом 1947 года в послевоенной Восточной Белоруссии, на берегах Днепра, неподалёку от узловой станции Орша, рукой подать до России…
Один из её героев — это я. Другой — белорусский паренёк из рабочего посёлка Барань, что под Оршей, где и располагался наш пионерский лагерь. Его звали Артур Безлюдов. Вот уж имя так имя! Не то что Гена, Геня, Генаша или Серёга, Сергуня, Серж. Просто Артур. Крепко и солидно. А сюсюканье типа “Артюша” ну никак не подходило ему, рослому парню почти шестнадцати лет. Он же, как и другие друзья-белорусы, три года был в оккупации.
Артур — сирота, безотцовщина. Его родитель сложил голову в неравном бою с фашистами, будучи одним из рядовых в боевом соединении знаменитого Константина Заслонова — Героя Советского Союза, руководителя партизанского подполья на станции Орша. Артур, стройный, мускулистый, ловкий, был из числа прирождённых лидеров. Я тогда ещё знать не знал таинственного чарующего слова “харизма”, но немедленно попал под её обаяние, едва познакомившись с Артуром — “бородатым пионером”, как он шутя сам себя называл. И правда, лицо его уже было знакомо с опасной бритвой “Золинген” — её подарил ему кто-то из партизанских друзей отца.
Вспоминается его мама, Варвара Григорьевна — тихословная вдова, всю свою жизнь посвятившая любимому сыночку, души в нём не чаявшая. Кстати, и она не сюсюкала с ним, называя либо Артура, либо Артур Осипович, от чего новый лагерный друг ещё более возрастал в моих глазах. Я буквально млел от гордости, что из трёх сотен лагерных стриженых головастиков выбор Артура пал именно на меня!
Что такое был наш лагерь? Обычная средняя школа, из классов и коридоров которой выпотрошены длинные тесные парты, учебные доски и пособия (от греха подальше). Теперь классы стали спальнями, человек по тридцать, а нашему отряду старших пионеров досталось аж сорок скрипучих казарменных коек! Замечу на всякий случай, что на одной из первых линеек я был избран председателем совета отряда. Последний раз в жизни.
Пионерлагерь — это ранние, ни свет ни заря, побудки, гомон и суетня в туалетах, летучие хохотки и визгливые подзатыльники тихоням и ябедам, неизбежные пшёнка или манка на завтрак, запиваемые бледным чайком из пузатых чайников. Да, и ещё твёрдые как камень американские галеты на десерт. Это мы, дети победителей, доедали остатки поставок союзников по ленд-лизу. Огромный столовый зал (в обычное время — зал актовый) к концу завтрака наполнялся вдруг таким треском и хрустом, словно дивизия пробиралась сквозь густой ельник, обламывая сухие ветки, утопая сапогами в колючей хвое, покрывающей землю.
После завтрака дружина выстраивалась во дворе буквой “П” по периметру школьного плаца. Горнили горнисты, отчаянно барабанили барабанщики, взвивался ввысь по флагштоку лагерный красный стяг. “Дружина! Смирно! Равнение на флаг!” И становилось тихо, муха пролетит — услышишь. Строй замирал, и начиналась сдача отрядных рапортов председателю совета дружины, голосистой и тоже почти взрослой Лене Кошель. Всё как обычно: в отрядах все здоровы… серьёзных нарушений дисциплины не выявлено… И все четырнадцать утренних лагерных линеек рядом с Леной стоял директор лагеря, он же директор Бараньской средней школы.
Иван Петрович Козлов. Строгий и немногословный. Однорукий инвалид войны. Его боялись все. Интересно: имя, отчество и фамилия у него были совсем русские, а вот речь отличалась специфическим белорусским акцентом; особо выразительно звучали твёрдое во всех случаях “р” и не менее жёсткое грассирующее “г”. Я такое “г” потом несколько лет слушал в кубанских степях и станицах, но, пожалуй, у южан оно всё-таки помягче, понежнее. На всю жизнь запомнилась мне одна Артурова байка по этому поводу. Встречаются два мужика. Один другому говорит: “Друг, бяры, закуры”, а тот отвечает: “Благодару, не куру, табак дрань, трапкой смярдзиць”. То есть тряпкой воняет табачище! Я думаю, что Иван Петрович был русский, но с детства вырастал среди белорусов. Вообще, какая разница — русский, белорус? “Все мы славяне”, — как-то мимоходом заметил Артур. Позже, когда вырос, я узнал, что солдаты и офицеры Красной Армии, когда погнали немца на запад, а потом ворвались в его берлогу, даже в атаку ходили со словами: “Вперёд, славяне!” И подымались из окопов вместе — русский и украинец, татарин и таджик…
Мы ходили в походы, собирали грибы, дважды ездили на экскурсии по местам партизанских боёв. Сколько тогда довелось услышать леденящих сердце историй о зверствах фашистов над мирным населением…
В общем, всё шло по плану, и, вероятно, поэтому наше лагерное настроение потихоньку начало, как тиной, затягиваться скукотой и преснятиной. Что бы такое-эдакое придумать? Как всегда, придумал Артур.
— Не кажется ли тебе, друг, что пора нам прошвырнуться по этим заповедникам? — прищурясь, с улыбкой повёл он однажды рукой по садам и огородам по ту сторону Днепра.
Впрочем, Днепр — пожалуй, чересчур сильно сказано. Это там, внизу, на Украине, “редкая птица долетит до середины”, а здесь и воробью нечего делать. Однако течение вполне шустрое, ширина приличная, и потому, когда мы купались, пляж непрерывно оглашался воплями вожатых: “Ребята! Не