шагал к ристалищу.
Гюи Лиможский был немного ниже ростом, чем Гольфье, но значительно шире в плечах. Кроме того, он старше, опытнее, а главное – не устал еще от бесчисленных поединков.
Начали они хорошо, но почти сразу же Гюи принялся наседать, как кабан. Виконт не давал противнику двигаться, напирая всей своей внушительной тушей. Молодой Гольфье на миг растерялся.
И Гюи нанес ему прямой рубящий удар по шлему. И Гольфье не сумел его отразить.
Бог ты мой!.. Он упал, заливаясь кровью. К нему бросился оруженосец, бесцеремонно отпихнув Лиможского виконта. Снял со своего господина шлем, развел руками волосы. Гольфье де ла Тур был мертв. Я понял это прежде, чем оруженосец прокричал о его смерти во весь голос.
Тут со скамьи стремительно поднялась одна дама. Она была белее сметаны. Поначалу я принял ее за возлюбленную Гольфье – так была она молода и прекрасна. Но потом узнал и ее – Агнес. Его мать. Бертран де Борн говорил когда-то, что Агнес де ла Тур похожа на Богородицу…
А как летела к ристалищу – покрывало, рукава, плащ развевались, будто пламя на ветру! Как пала на землю у ног бездыханного сына! Еле оторвали ее, унесли едва живую – да только она после смерти Гольфье и двух дней не прожила, так и отошла в слезах.
Отдохнув после турнира, ополчился Гюи Лиможский на разбойников. Вновь вознамерился согнать Альгейсов со своей земли. Мы и на этот раз от него отбились, но потеряли все же несколько человек, а меня, как на грех, ранили. Мартин бросил бы меня, конечно, не будь я арбалетчиком.
У арбалетчика своя судьба, не такая, как у других людей. Поэтому-то Мартин и велел соорудить из веток носилки и тащить меня – да поосторожнее, чтобы я случайно не подох по дороге.
И потащили меня вверх-вниз по холмам, а ищейки Лиможского виконта долго еще бежали по нашим следам. Тысячу раз я умирал в ужасных страданиях, но товарищи мои в ответ лишь бранили мое искусство стрельбы из арбалета. Ведь из-за этого они вынуждены нести меня на руках, претерпевая большие неудобства.
И вот терпение мое истощилось, и завопил я громким голосом, умоляя прекратить мои мучения.
Надо мной склонилась смазливая рожа Мартина.
Мартин сказал:
– Теперь уже недалеко.
– Куда ты несешь меня, изверг? – прохрипел я.
Мартин нехотя ответил:
– В монастырь.
И хотел бы я разораться в ответ – мол, в какой еще монастырь? там, небось, как клеймо на лбу завидят, так сразу… – да не смог, силы кончились. Только скривился жалобно. И больше мы с Мартином не разговаривали.
Я хорошо знал эти места. Лет пятнадцать назад я ходил здесь с Хаубертом-Кольчужкой – еще до того, как Бертран нас предал.
Далонское аббатство – как цитадель: высокие стены, прочные ворота. Попробуй-ка покуситься на мерное течение здешней жизни – быстро без зубов останешься.
Однако у Мартина дела уладились на удивление скоро. Пока он столковывался с привратником, я лежал на носилках и мутно глядел на грязные сапоги моих товарищей. Затем святые отцы отворили ворота, и меня втащили в аббатство. Свалили, будто куль, на жесткую койку, укрыли шерстяным одеялом и оставили лязгать в ознобе зубами.
Мартин с остальными сразу куда-то делся, о чем я ничуть не жалел.
Явился шумный монах. Осмотрел мою рану. Поковырялся в ней всласть холодными острыми инструментами. Ему и дела не было до того, что я извивался и орал от боли. Несносный, как все доктора, он даже напевал себе под нос.
Мне же сказал лишь одно:
– Останешься на месяц.
Может, я и навсегда бы остался – да только кто меня об этом спросил.
Затем меня навестил аббат Жеро. (Прежний, Амьель, к тому времени уже умер.) Аббат глянул неодобрительно и сухо сообщил, что мне придется отчасти соблюдать бенедиктинский устав, дабы не служить в этой строгой обители источником соблазна. Я сказал: хорошо, буду отчасти соблюдать устав. Если бы еще знать, что он предписывает. Аббат заявил, что устав, в частности, предписывает по большей части молчание. Я охотно замолчал.
Поскольку я был болен, то никаких постов мне не полагалось. Напротив – дозволялось красное вино для восстановления сил.
Грубоватый доктор неустанно издевался над моим бедным израненным телом. Ума не приложу, как я не помер от его забот.
Примерно через неделю аббат Жеро взялся за меня всерьез. На рассвете ко мне пришел еще один монах. Кратко пояснил, что аббат велел ему вместо общей молитвы приходить сюда и молиться вместе со мной, дабы я по немощи своей не лишался такой благодати.
Возразить на это было решительно нечего. Душа моя ни в чем так не нуждалась, как в спасении, хотя сам я ровным счетом ничего для этого не делал.
Поэтому без единой жалобы я стерпел, когда еще затемно меня легонько потрясли за плечо и монотонно заговорили по-латыни над самым моим ухом.
Под ровный голос я то задремывал, то снова просыпался. Наконец монах замолчал, и это окончательно меня пробудило.