Мы вышли из вокзала, дядя Юлиан буркнул: «Не будем тратить время, это какой-то мешугенер…»
Усаживаясь в повозку, он объяснил, что касса не работает, купим билеты на обратном пути. В крайнем случае, прямо в поезде.
Мне не хочется отвлекаться ради мелких подробностей нашего возвращения, хотя некоторые из них были немаловажными и должны были бы, по крайней мере, удержать нас от неосмотрительных шагов, прежде всего от главной ошибки. Ошибка эта заключалась, конечно, в том, что мы вернулись.
Нужно сказать, что наиболее разумным человеком оказался тот, от кого это меньше всего ожидали, — кучер Владимир. Он первым сообразил, что, пока мы отсутствовали, произошло гораздо больше событий, чем может уместиться в столь непродолжительный отрезок времени. В том-то и дело, что непродолжительным этот промежуток был только для моего отца — Симона Волхва, и нас, сопровождавших его, тех, кто был свидетелем его диспута с Петром Кифой и ужасного падения с высоты. Кучер Владимир был простой человек и вряд ли сумел бы объяснить, как это может быть, чтобы время в разных местах протекало с разной скоростью; но он, например, сообразил (а может быть, что всего вероятней, кто-то ему сказал, пока дядя Юлиан пререкался с сумасшедшим кассиром, а мой отец и Адела сидели в повозке), что русских давно уже нет в нашей окрестности. Он же сообщил, что между уходом Красной Армии и приходом немцев, когда вообще никакой власти не было, по всей округе происходили погромы. Завязался спор: кучер Владимир советовал нам не мешкая бежать. Куда угодно — хоть забраться в товарный вагон и уехать, — и чем дальше, тем лучше.
В ответ дядя Юлиан только махал рукой. С какой стати оккупационные власти станут нас задерживать? «Я, — сказал дядя Юлиан, — гражданин Соединенных Штатов. Американский гражданин: это тебе не хер собачий… Я приехал за моими родственниками». Вот визы, вот подпись консула. Закон есть закон. В крайнем случае он свяжется с послом в Берлине.
Услыхав слово «закон», кучер Владимир возвел глаза к небесам. Я уже говорил о том, что жизнь в местечке сделала его похожим на еврея. «Азохн-вэй, — сказал он. — Слышь, старуха, что образованные люди говорят? Учись…»
Отец тоже считал, что нужно ехать в город. Он взвешивал разные возможности. Можно было тут же, в Коломые, продать кое-что из того, что он вез в чемодане, например, кинжал и наперсный крест. А имея на руках хорошие деньги, не так уж трудно договориться с начальством. Главное — увезти маму. Вдобавок моего отца беспокоила судьба магазина. Особенно он был встревожен рассказом Владимира о погроме. «Вот видите, — добавил мой отец, — как только пришла немецкая армия, бесчинства прекратились и восстановился порядок. Гетто? Ну и что, что гетто? Может быть, гетто и организовано для того, чтобы обезопасить евреев…»
Владимир, сидевший на облучке, обернулся и сказал:
«Пан Шимон, вы великий человек и волшебник, против этого никто не спорит. Только знаете, что говорят? Говорят, немцы всех жидов собрали в гетто и привезли врачей. А для чего? Они собираются холостить всех мужчин, вот для чего».
«Что? — спросил дядя Юлиан, который подзабыл язык, пока жил в Америке. — Что они собираются?»
«Холостить. Чтобы больше не размножались и хорошо работали. Примерно как жеребцов холостят».
«Что ты городишь? — сказал дядя Юлиан. — Да еще при женщинах».
«Я бывал в Германии, — заметил мой отец, — немцы самый цивилизованный народ…»
Адела испуганно смотрела на мужчин, казалось, у нее не было своего мнения. Что касается меня, то моего мнения никто не спрашивал, но я не представлял себе, как это можно бежать, оставив маму. А реб Менахем-Мендл? А все наши хасиды, наши соседи и знакомые, что с ними? Нет, мы просто обязаны были вернуться.
Откуда мне было знать, что моей матери уже не было в нашем городе, а скорее всего, не было и в живых. Откуда мне и всем нам было знать, что Земля несется все быстрей и быстрей навстречу злой комете, и серный дух ее уже стелился над нашим краем, и не успели еще прийти немцы, как рабби Коцкому разбили голову ночью перед домом, где он жил, легендарному рабби Коцкому, о котором теперь пишут книги, о котором гадают, жил он на самом деле или не жил, и который говорил растерявшимся людям, что у Бога есть другие заботы, а одноглазый Файвел забился в подвал и жил там среди крыс. Откуда мы могли знать?..
Я сказал: пока мы отсутствовали. Но что значит отсутствовать? Мальчик мой, быть может, единственный урок, который я вынес из последовавших событий, был тот, что мы все — и те, кто погиб, и те, кто уцелел, кому невероятным образом удалось уцелеть, — никогда в полной мере не «отсутствовали» и никогда вполне не «присутствовали». Я родился и вырос в доме моего отца на Сходе, но это был не только родительский дом, это был дом, который назывался историей, и если в данный момент нас не было в комнате, то это значило лишь, что мы ушли в другую комнату. Мы жили в доме, где были выставлены в окне, разложены под стеклом на прилавке, стояли и покрывались пылью на полках и стеллажах реликвии всех эпох, более или менее вышедшие из употребления, более или менее сохранившие свою душу, в доме, который был и нашим жильем, и музеем, и антикварной лавкой, где вместе с живыми торговали, и ели, и спали, и читали древние книги, и ссорились, и обнимали друг друга, и зачинали детей своих наши предки, и вспоминали путь из Египта, фараоновы колесницы, увязшие в песке, и всадников, захлебнувшихся в море; мы жили в доме, где можно было мимоходом взглянуть в тусклое зеркало и увидеть в мутной глубине нищего патриарха, босого царя или полубезумного пророка, в доме, где Ревекка пряла свою пряжу и Вирсавия сушила волосы на заднем дворе, где поколения и века сменяли друг друга, где было все на свете, бывали и наводнения, и грабежи, и пожары, и все как-то обходилось. А теперь этот дом сгорел дотла.
Итак, на чем я остановился… Нам удалось почти беспрепятственно выехать из Коломыи; был чудный день. Мой отец хорошо говорил по-немецки, поэтому, когда при выезде из леса дорогу нам преградил патруль, отец отвечал на вопросы, и это произвело, как нам показалось, положительное впечатление. Дядя Юлиан с нарочитой медлительностью вылез из тарантаса. Фельдфебель принялся изучать его паспорт, после чего уселся между Аделой и дядей Юлианом, а мы с моим отцом зашагали, сопровождаемые солдатами, следом за экипажем.
Видишь ли, дорогой мой, я не зря начал эти записки с притчи об ученом раввине и жестоком епископе: в ней заключены разные возможности толкования. В любом случае она говорит о том, что результаты наших действий чаще всего не отвечают нашим намерениям. Епископ жаждет утвердить христианскую веру, но то, что он приказывает совершить над упрямым иудеем, служит посрамлению этой веры. Однако допустим, что еврей согласился креститься: было бы это победой епископа? Нет, ибо вера, которую принимают под давлением логических доводов, перестает быть верой. Вообще нетрудно было бы показать, что, если бы стремление христиан искоренить иудейскую религию увенчалось успехом, это означало бы гибель самого христианства. Церковь вырастает из синагоги, и это отпочкование не есть однажды совершившийся факт, но оно совершается в непрерывно длящейся истории. Поэтому крушение синагоги влечет за собой крушение церкви, и расправа христиан над евреями есть не что иное, как величайшее и окончательное поругание христианских заветов, величайшее и окончательное посрамление христианства; ибо не может не засохнуть ветвь, если срублено дерево.
Иудей пререкается с князем церкви, до поры до времени не догадываясь, что на самом деле он спорит с самим собой. Иудей спорит с собственным сомнением; иначе было бы непонятно, что заставляет его посещать епископа. В том, что ученый раввин в глубине души сомневается в своей вере и в своей науке, нет ничего удивительного: наука есть инструмент испытания веры, и, следовательно, вера есть условие для науки; вера, таким образом, составляет высшее оправдание науки. Вдобавок он никого не хочет переубедить; в диспутах с епископом он лишь обороняется. Тем не менее однажды ему начинает казаться, что аргументы веры исчерпаны, он чувствует, что сомнение грозит перейти в отрицание, и отказывается прийти. Другое дело епископ. Он тоже полон сомнений, это заставляет его вести долгие споры с раввином; но, в отличие от еврея, он нуждается во внешней победе ради победы внутренней — и ему не приходит в голову, что его победа есть на самом деле поражение.
Мой отец говорил: в христианском учении лишь одно не вызывает сомнений — это то, что их учителя прибили живьем к столбу. Последователи Йешу утверждали, что он вознесся на небо. Оставим этот вопрос в стороне; это дело веры или прибежище отчаяния. Но они утверждали также, что их учитель вернулся. Йешу