снова придет на землю, и наступит царство справедливости. Так вот, я открою тебе одну тайну. Он таки пришел. Клянусь тебе — он вернулся!
Ты скажешь, что здесь имеется противоречие, ибо этот факт, если это факт, означал бы, что тот, кого мой отец считал ложным чудотворцем и полагал необходимым разоблачить, противопоставив его чудесам свои собственные, так сказать, самодельные чудеса, — совершил-таки чудо: воскрес из мертвых. Да, если бы все мы жили один раз. Но мы жили не только здесь и теперь; мы жили в истории, где все повторялось, и повторялось, и повторялось — до тех пор, пока не рухнуло окончательно.
Может быть, странное известие, тайный слух, распущенный кем-то после его казни, — будто, предвидя свое поражение, он покончил с собой, а ученики выдали римлянам его тело, чтобы инсценировать казнь и спасти его учение, — может быть, этот слух лишь предвосхитил то, что в конце концов и произошло, теперь, на наших глазах. Самоубийство! Ибо чем же иным было его возвращение в тот самый час, когда столб огня и облако дыма поднялись над домом Израиля! Да, он пришел во второй раз, он вернулся, — но не затем, чтобы возвестить о царстве мира, любви и справедливости. Он пришел, чтобы надеть желтую звезду. Они хотели истребить евреев, но на самом деле уничтожили христианство, как епископ осрамил и уничтожил свою веру, велев расправиться с раввином. Да, их учитель пришел снова. Но он пришел, чтобы смешаться с тысячами и тысячами обреченных, ибо как же могло быть иначе: он был один из нас, и нет больше мира и любви в этом мире. И его тело выгребли из вонючей камеры среди других тел и сожгли вместе с другими, и оно превратилось в дым, и никто этого не заметил. Слишком много их было!
О том, что происходило в те дни и месяцы в нашем городке, во всем нашем крае, я рассказывать не буду, ты это знаешь без меня, да и вообще все это теперь хорошо известно: везде было примерно одно и то же. Изложу лишь некоторые обстоятельства, которыми сопровождалась кончина моего отца, — разумеется, если это была кончина, а не что-нибудь другое, для чего мне трудно подыскать название. То, что произошло на моих глазах, впоследствии было сочтено легендой, наподобие легенд о рабби Коцком, о Зусе из Ганиполя, о знаменитых цадиках и чудотворцах: таково свойство подобных событий, и такова особенность наших мест. Ты видишь, что я по-прежнему называю этот край «нашим», хотя едва ли кто-нибудь из нынешних жителей Коло-мыи, или Косова, или Сасова, или Межериц признал бы во мне земляка. Я умру, и со мной уйдет в прошлое наше проклятое время, и некому будет свидетельствовать о последних днях Симона Волхва и Петра Кифы.
Первая селекция неработоспособных, как они это называли, состоялась еще до нашего возвращения (моя мама была среди увезенных), поэтому большинство уже более или менее догадывалось, что их ждет, когда власти объявили о новом транспорте. Догадывалось, понимало… и гнало от себя эту мысль. По всему городу были расклеены извещения, и кроме того, каждая семья получила аккуратно отпечатанную повестку о том, что в воскресенье рано утром все должны явиться на сборный пункт. Эту повестку нам принес Ареле, сын почтальона. Интересно, кто принес повестку самому Ареле?
Троицкая площадь была оцеплена, на крыльце дома, где когда-то помещалась наша академия, стоял, в мундире с черным бархатным воротником и такими же обшлагами, расставив ноги в сверкающих сапогах, начальник эйнзац-команды, рядом с ним стоял наш новоиспеченный бургомистр, а на площади, окруженные солдатами и собаками, сгрудились, дрожа от утреннего холода и переминаясь с ноги на ногу, наши хасиды, бывшие коммерсанты, сапожники, шапочники, портные, коммивояжеры, толкователи Талмуда и мидра-шей и толкователи уже имеющихся толкований; стояли все, кто еще был жив и кто был мертв, но делал вид, что живет, — словом, жалкая толпа, оборванцы с мешками и чемоданами. Начальник объявил порядок транспортировки: после проверки по спискам все должны организованно сесть в грузовики. И чтоб никакой толчеи: места хватит всем. Крытые брезентом фургоны выстроились на проспекте Пилсудского. В Коломые ожидал товарный состав; говорили, что нас повезут в Бельзец; думаю, этот поезд был предназначен не только для нас, ибо к этому времени население гетто в нашем городе уже изрядно сократилось.
Мы стояли в толпе — я, мой отец, мадам Адела и муж Аделы дядя Юлиан, похожий на Иова после набега савеян и халдеев: без верблюдов, без ослиц, без американского паспорта, без жемчужной булавки в галстуке и без самого галстука. Потому что всему свое время, и время всякой вещи под небом, время богатеть и время сидеть на пепелище, и, как сказал Коэлет, день смерти лучше дня рождения. Теперь это был большой, заросший грязно-седой щетиной старик с отвисшей кожей, с провалившимися глазами, в рубище и опорках вместо лакированных туфель, и только фарфоровые зубы напоминали о прежнем дяде Юлиане, каким он предстал перед нами тогда, в доме сотника Корнилия в самарийской деревне.
Бургомистр, многие знали его, — он погиб потом отвратительной смертью, кто-то ночью, когда он вышел из дому по нужде, утопил его в выгребной яме, — приготовился зачитывать списки. Как вдруг в толпе произошло движение, все стали оборачиваться назад, залаяли овчарки. Невозможно было ничего разглядеть из-за голов. Бургомистр что-то объяснял офицеру. Тот сделал знак рукой, толпа подалась, и я наконец увидел, все увидели: по тротуару, мимо солдат, крупным шагом огибая площадь, в развевающейся одежде, с крестом в руке, красный и потный, шествовал наш православный протоиерей отец Петр Кифа. Вослед отцу Петру, едва поспевая за ним, с насмерть перепуганным видом семенил дьякон.
На площади воцарилась тишина, начальник команды, наклонив голову набок, с любопытством созерцал это явление, потом поманил пальцем солдата. Тот проворно подбежал, присел на корточки и наставил на отца Петра свою лейку. Отец Петр остановился, шумно вздохнул, поднял крест, горевший на солнце, и неожиданно, размашистым жестом благословил толпу, где, уверяю тебя, не было ни одного христианина.
Кто-то спросил: «Это так надо?»
И еще кто-то: «Спасибо, это нам пригодится».
И какой-то смешок пробежал по толпе.
Офицера театральный жест отца Петра тоже рассмешил, он сложил руки на груди и сказал: «А ну-ка, подойди сюда», — и бургомистр повторил его слова по-украински.
Дьякон стушевался где-то сзади, все глаза были устремлены на отца Петра, который приблизился к крыльцу и, тяжело дыша, с мрачным и грозным вдохновением вымолвил:
«Остановись!»
«Что он сказал?» — спросил начальник.
«Он просит сделать остановку», — перевел бургомистр, с трудом подбирая слова.
«Ясно, — сказал офицер. — Теперь можешь идти».
«Остановись! Пока не поздно! — загремел отец Петр Кифа. — Все умирать будем! О душе вспомни! Это люди! Такие же, как ты… Будь милосерден! Что они тебе сделали? Именем Господа нашего — умоляю! — именем Иисуса Христа! Заклинаю! Не делай этого!..»
Бургомистр что-то лепетал, очевидно пытаясь перевести эту речь, но начальник эйнзац-команды небрежно отстранил его и сделал знак подчиненным. Огромного Петра схватили под руки, и тут произошло нечто ужасное. Глаза у отца Петра вылезли из орбит, толстая шея налилась кровью, одним движением он стряхнул с себя солдат, размахнулся и хватил первого подвернувшегося под руку тяжелым крестом в висок, тот повалился… все это было делом одной секунды.
«Изверг! — хрипло выдавил он из себя. — Пес смрадный… Сатана!»
Выстрел прервал его слова. Отец Петр открыл рот, как будто внезапно забыл, что он хотел сказать, последнее и самое главное, — и грохнулся наземь.
«Na also», — проговорил офицер, с какой-то нарочитой медлительностью засовывая пистолет в кобуру, и эта смерть была последней в цепи событий, которых я еще кое-как в состоянии изложить по порядку. Дальше начинается путаница, образы теснятся в памяти, но я не в силах придать им сколько- нибудь убедительную последовательность. Должно быть, сразу же после страшного эпизода с отцом Петром началась посадка в фургоны, люди бросились в узкую горловину улицы, к машинам, в страхе и отчаянии лезли вперед, карабкались по лесенкам, приставленным к задним бортам грузовиков, расталкивали и давили друг друга, и тут же в толпе, у колес, бородатые хасиды с прыгающими колечками пейс из-под шапок, схватившись друг за друга, плясали и пели «Кол-Нидре».[11]
В давке я потерял дядю Юлиана и Аделу, но, кажется, еще до того, как толпа вынесла нас с площади на проспект Пилсудского, в короткий миг молчания и замешательства, последовавший за кончиной Петра Кифы, раздался возглас, почти вопль, плачущий и ликующий: «Ага-а-а! что я говорил?..»
Люди бежали по площади, не обращая внимания на моего отца, который стоял, воздев руки, с развевающимися волосами и безумным взглядом.