– Молчу-молчу.
Боже, как же мне хреново – это самый неподходящий момент для того, чтобы оказаться наедине с Эммой. Я слаб и могу все испортить. Я прошу ее сделать музыку потише, и она отвечает: «С удовольствием». Это ее приговор «Стоматознику».
Мы подъезжаем к ее дому, она вытаскивает ключ из зажигания:
– Ты до дома не доедешь.
– Отдай мои ключи! Я в порядке.
– Не дури!
Вот так я снова оказываюсь у нее на диване, с полной пригоршней аспирина и льдом на лбу. Эмма, успев переоблачиться в футболку «Перл Джем»,[68] которая ей велика, ходит босиком по дому, выключает свет и проверяет замки.
– Джек, – говорит она, – а вдруг они хотят извести всю группу?
– Кто?
– Смотри, сначала умирает Джимми Стома, теперь Джей Бернс. А вдруг кто-то решил расправиться со всеми «Блудливыми Юнцами»?
Эмма ускользает в ванну и из моего поля зрения. Я слышу, как она прилежно чистит зубы.
– Фо фы оф эфом фумаеф? – спрашивает она.
– Ну, я слышал о том, как губят карьеры, но никогда не слышал, чтобы кто-то хотел порешить целую группу.
Эмма возвращается, от нее сильно пахнет мятой.
– А кто остался? – интересуется она.
– Лид-гитарист умер пару лет назад, значит, только два басиста.
– А ударник?
– У Джимми их было больше дюжины.
В квартире темно, только в комнате Эммы горит ночник.
– Возможно, тебе надо с ними поговорить. С басистами, – говорит она.
– Когда? В перерывах между покойными раввинами?
– Слушай, я дала тебе неделю, чтобы ты разобрался в этом деле.
– «Разобрался в этом деле»? Здравствуйте. Я теперь Анджела Лэнсбери? [69]
Эмма закатывает глаза и выходит из комнаты. Через минуту она гасит свет. Я глотаю аспирин, не запивая, изнеможенно откидываюсь на подушку и закрываю глаза. Я слышу, как скрипят пружины – Эмма устраивается поудобней. И я шепчу в темноте:
– Эй, я так и не ответил на твой вопрос.
– Какой? – раздраженно вопрошает Эмма.
– Ты спрашивала, сплю ли я с кем-нибудь. Так вот, мой ответ – нет.
– Я знаю, – говорит она так тихо, что я едва слышу. – Отдохни, Джек.
И я повинуюсь…
Я просыпаюсь от ритма чужого дыхания. Льда у меня на лбу уже нет, и мои щеки вытерты насухо. Эмма поправляет одеяло, чтобы прикрыть мне ноги.
Заметив, что я шевельнулся, она шепчет:
– Это я.
– Ты пренебрегла своим призванием.
– Закрой глаза.
– Сколько тебе лет, Эмма?
– Двадцать семь.
О боже, боже, боже, боже.
– Почему ты спрашиваешь?
Хендрикс, Джоплин, Джонс,[70] Моррисон Кобэйн – я хочу выкрикнуть вслух эти имена. Но вместо этого говорю:
– Двадцать семь – ничего себе!
– Сам ты ничего себе. Не такой уж веселый возраст, как ты помнишь.
– Ты шутишь? Это прекрасный возраст!
– Я выкинула валиум, – говорит она. – После обеда я вернулась в редакцию и выкинула их в мусорку, все таблетки до единой.
Вокруг темно и тихо. Может, она уже вернулась к себе в спальню?